МАХАНАИМ - еврейский культурно-религиозный центр


К оглавлению "Страна и история"

Лев Овсищер. ВОЗВРАЩЕНИЕ

ИСХОД

В грядущие дни укоренится Иаков, расцветет и пустит ростки Израиль, и наполнится плодами вселенная.

Иешаягу, 43:6

Северу скажу: «Отдай!», и югу: «Не удерживай!» Приведи сыновей Моих издалека и дочерей Моих – от конца земли.

Иешаягу 43:6

Приняв решение, я не хотел ни с кем конфликтовать, не собирался искать популярности. Не думал привлекать к себе чьего-либо внимания. К властям у меня была скромная просьба: выдать визу и не препятствовать выезду моей семьи на историческую родину. Однако как только я заявил об этом желании, на меня обрушились всевозможные кары и напасти, которые не прекращались много лет.

Лица официальные и неофициальные настойчиво и с угрозой спрашивали меня, почему я решил уехать. Чего мне не хватает? Мол, это мое желание – авантюризм, и я впоследствии пожалею.

– Как же так, – говорили они, – вы здесь родились, получили образование, сделали карьеру, у вас обеспеченная жизнь, общественное положение, ваши заслуги признаны, а вы?! Чего же вам еще надо?

Поразительно! Люди, воспитанные на коммунистических принципах и идеалах, не могли понять простых и бескорыстных устремлений. Они не понимали, а многие и до сего дня не понимают наших объяснений, что речь не столько о каждом из нас в отдельности, сколько о судьбе народа в целом. За каждым из нас – глобальная проблема всего народа, народа-героя, страдальца и мученика.

На мое решение, кроме самой жизни, кроме оголтелого антисемитизма, царившего в стране, оказал влияние и один русский библеист, Вячеслав Зайцев, который проблему евреев и Израиля считал глобальной проблемой нашего времени, предсказанной библейскими пророками.

– Гордитесь, Лев Петрович, – сказал он мне однажды, – вы принадлежите к одному из удивительных народов нашей планеты. Ваш народ выполняет особую миссию, данную ему Всевышним.

Я был удивлен и обрадован. Подобное за всю жизнь мне довелось услышать первый раз. От него в тот день я, также впервые, получил и Книгу Книг – Библию.

Вообще, он был личностью неординарной. Представьте себе 1963 год – расцвет государственного антисемитизма под лозунгом борьбы с сионизмом. В научно-исследовательском институте Госплана Белоруссии Зайцев читает лекцию и вдруг с трибуны задает аудитории вопрос:

– Я обращаюсь к вам, интеллигентам и ученым мужам России – кандидатам, докторам самых различных наук, профессорам и преподавателям, – почему мы не любим евреев, этот древний и мудрый народ?

В зале тишина. Лектор минуту-две стоит на трибуне молча, а затем…

С тех пор прошло уже более сорока лет, ия, по памяти, воспроизведу его ответ на им же заданный аудитории вопрос:

«На заре человеческой культуры в районе Ближнего Востока появился народ, непохожий на все другие проживавшие там народы. Он не поклонялся и не молился идолам, а верил и молился единому Богу, строго выполняя полученные от Него нравственные принципы общественного и семейного бытия. Этот народ исповедовал мораль, которую человечество в то время не знало. Отношение к нему окружающих язычников эволюционировало так: вначале – удивление и непонимание, затем – неприязнь, зависть, за которыми неизменно следует ненависть. По воле и замыслу Всевышнего евреи были рассеяны по всему миру, чтобы нести человечеству идею единого Бога, распространять нравственные принципы, данные евреям свыше в десяти заповедях. На протяжении уже многих веков еврейский народ неуклонно выполняет эту Божью миссию. От него рождаются великие ученые, государственные мужи, деятели искусства и культуры. От евреев по плоти произошел Христос, в которого мы веруем. Мы, русские, не выносим еврейского превосходства в трудолюбии, интеллекте и нравственности. Мы всегда ищем виновного, чтобы оправдать свои грехи и неудачи. Вот вкратце корни нашего, русского, антисемитизма».

Аудитория продолжала молчать, ничем не выражая своего отношения к сказанному, но на следующий день донос о сионистском содержании лекции был уже в ЦК и КГБ Белоруссии.

С той лекции началось мое знакомство, а затем и дружба с этим смелым и незаурядным человеком.

На лекции в Москве в клубе института имени Курчатова, где мне довелось присутствовать, Зайцев произнес: «Какой профан решился утверждать, что главным событием двадцатого века является Октябрьская революция? Это абсурд! Главным событием века, в котором мы проживаем, несомненно, является возрождение на Ближнем Востоке еврейского государства Израиль».

Какой-то партийный деятель вскочил на сцену и потребовал лекцию прекратить:

– Мы не позволим пропагандировать сионизм!

Аудитория возмутилась и шумно потребовала не мешать лектору. После непродолжительных споров и препирательств партийному боссу пришлось со сцены уйти.

С тех памятных дней нашей активной борьбы за выезд прошло немало времени. Произошли события, о которых тогда и подумать было невозможно. Казалось, приходит демократия и грядут серьезные изменения во всем, в том числе и в позорном еврейском вопросе. Но не тут-то было. Оценим некоторые события.

Как было уже сказано, с некоторых пор в Минске 9 мая, в День Победы, у памятника еврейским жертвам фашизма собирается стихийный многотысячный митинг евреев. Власти такой самодеятельностью были крайне недовольны и всячески этому препятствовали. Они запрещали выступать, преследовали организаторов, но ничего поделать не смогли. Ежегодно в День Победы от 8 до 10 тысяч евреев приходят к памятнику и проводится митинг.

В 1987 году, уже в годы горбачевской перестройки, исполнилось 45 лет со дня страшной трагедии евреев Минского гетто. В адрес тогдашнего ЦК компартии Белоруссии я, обнадеженный пришедшей демократией, послал письмо. В письме сообщал о намерении евреев Москвы и Минска провести митинг памяти жертв фашизма. Из ЦК Белоруссии на письмо не ответили. Официально запрещать не стали, но остались верны себе. Митинг провести помешали. Из мощных динамиков, установленных в этом скорбном месте, заглушая все вокруг, транслировали бравурную музыку. Не только выступить, но и сказать друг другу несколько слов в память погибших было невозможно. Так уже во времена перестройки, оскорбив память погибших, унизили живых.

Может быть, это были первые шаги наступившей демократии? Но вот другой случай. В 1994 году исполнилось 50 лет со дня освобождения Белоруссии от фашистской оккупации. Группа израильтян, ветеранов и инвалидов войны, проливавших кровь, освобождавших города и села республики, в составе официальной делегации прибыла в Минск, чтобы вместе с фронтовыми друзьями отпраздновать это событие. Ехали с открытым сердцем, а руководитель делегации А. Коэн, зная о трудностях в республике с лекарствами, привез с собой несколько внушительных ящиков с медикаментами в дар госпиталю инвалидов войны.

Во дворце спорта, как принято, было проведено торжественное собрание общественности. Кебич, тогдашний глава Белорусского правительства, в своем докладе сказал слова благодарности в адрес тех, кто воевал за освобождение Белоруссии. Он перечислил буквально все – и большие, и малые – народы и народности. Читатель, очевидно, уже догадался – в длинном списке не были упомянуты только евреи.

Земля Белоруссии, как, пожалуй, никакая другая, полита еврейской кровью. В Минске находится одна из самых больших братских могил еврейских героев и мучеников. Но назвать наш народ в числе воевавших глава правительства не счел нужным. Что это – недомыслие самого Кебича или продолжение все той же антисемитской политики коммунистов?

Наша делегация была организована из рук вон плохо. Не было предусмотрено, как себя вести при возникновении подобных случаев. Мы должны были подготовиться ко всему. Я, например, так и не знал – вхожу я в состав делегации или приглашен посольством Белоруссии самостоятельно. На торжественном собрании мы не сидели вместе и поэтому не смогли выразить протест и демонстративно покинуть зал после оскорбительного доклада.

Одним словом, Белоруссия и после перестройки осталась прежней. Только ли Белоруссия?

Прошло не так уж много времени, как московское телевидение показало три весьма примечательных события с одним и тем же действующим лицом. На экране было выступление депутата Государственной думы России, бывшего командующего Приволжским военным округом генерал-полковника Альберта Макашова на массовых митингах в Москве, Самаре и Новочеркасске. Этот в прошлом советский генерал самого высокого ранга произнес с трибуны митингов то, что характеризует настроение значительного количества российских граждан.

Суть этого выступления – матерый антисемитизм, бытующий в российском обществе с давних времен и активно культивировавшийся коммунистами.

Таких макашовых в советском обществе и в армии было и есть поныне множество. Зрелище этих митингов было весьма примечательным, и самое впечатляющее при этом – это поведение массы людей. Призыв Макашова к расправе над «жидами», открыто прозвучавший из уст народного депутата, был встречен аплодисментами и криками одобрения толпы и в Самаре, и в Москве, и в Новочеркасске.

Государственная дума этот откровенно фашистский призыв не осудила и фактически продемонстрировала свою солидарность с Макашовым.

До перестройки антисемитизм в СССР формально был запрещен, хотя фактически являлся продолжением официальной политики партии и правительства. Нынче, под крышей демократии, антисемитизм расправил крылья. Нередко можно услышать: «Откуда берется фашизм?» Да ниоткуда он не берется. Он

– проявление зла, которое всегда есть, а зло – явление интернациональное. Для появления фашизма нужен только повод, а главное – нужна свобода на его пропаганду. В ряде республик СНГ, впрочем, как и в странах Европы, такая свобода ему дана.

Общество, в котором есть антисемитизм, – ущербное общество, ибо там, где начинается антисемитизм или другое проявление человеконенавистничества, там кончаются нравственность и культура, там народ деградирует.

* * *

«Швер цу зайн а ид16», – говорила моя мать в трудные минуты жизни. Эти с глубоким вздохом произносившиеся слова отражали суть еврейской жизни в диаспоре и в какой-то мере были той отдушиной, которая помогала справляться с переживаниями и выходить, не сломившись, из всевозможных житейских передряг. Фраза эта означала многое и, прежде всего, что ты не один, что и другим евреям не легче. А вместе можно с любой горестью справиться. Общее горе сплачивает, увеличивает сопротивляемость, снимает камень с души, вселяет надежду.

Пока мы в семье и среди близких обсуждали, как быть и с чего начать неведомый и опасный путь исхода, я стал предпринимать первые практические шаги. Прежде всего, нужны были единомышленники, смелые и надежные люди, вместе с которыми можно было добиваться задуманного. В моем окружении на тот момент таких людей не было.

По городу ходили слухи, что несколько еврейских семей из Минска с трудом, но уехали. Говорили о молодом Исааке Житницком, буквально выдравшем у властей свое право на отъезд. Рассказы о его мужественном поведении и непримиримости в отстаивании национальных интересов, передавали по городу, как легенду.

Я в это время искал подходящее знакомство. Просто сочувствующие имелись, но то были люди, готовые помечтать, сообщить на ушко какую-нибудь новость об Израиле, о тех, кто уже уехал, и что они оттуда пишут, но не больше. Мне же были нужны люди дела.

Однажды наши друзья супруги Гуткины рассказали мне, что познакомились с одним отставным офицером, который тоже страстно мечтал о выезде в Израиль. Я попросил их при следующей встрече передать ему номер моего телефона, что они и сделали. Через несколько дней у меня на работе раздался звонок, и я услышал незнакомый голос:

– Мне сказали, что вы хотите со мной познакомиться. Мы можем встретиться сегодня после работы.

Так состоялось мое знакомство с Наумом Альшанским. По характеру мы отличались друг от друга, но он оказался именно тем человеком, которого я искал. Через него я вошел в круг еврейских семей, либо готовившихся подать документы, либо уже осуществивших это и ждавших решения властей.

Я познакомился с семьями Матвея Полищука, Эрнста Левина, Гедали Кипниса, Якова Шульца и других минчан, а затем и москвичей. К моей радости, нас оказалось не так уж мало. Особенно сильное впечатление на меня произвели москвичи. Среди них был всемирно известный профессор-кибернетик Александр Лернер с семьей, были и другие яркие люди. Одним словом, в Москве стихийно сложилась группа руководителей всего движения. Александр Лернер познакомил меня с Андреем Дмитриевичем Сахаровым и Еленой Боннер. Этими людьми я был покорен с первой встречи и гордился таким знакомством. Сахаров считал, что наше движение за право жить в своей стране имеет международное значение, и всячески его поддерживал. Всегда был с нами, помогал и словом, и делом.

Супруги Лернеры стали моими близкими друзьями. Мало с кем делились они трагедией, пережитой ими в годы войны. Когда гитлеровские полчища вторглись в пределы Советского Союза, Александр с женой Юдифью находились в Москве, а двое их малолетних детей гостили у бабушки с дедушкой в Виннице. Вскоре город был занят немцами, и несчастные старики с двумя малолетками оказались на оккупированной территории. Лернеры понимали, что ждет их родителей и малых деток, но была надежда. Их соседи в Виннице были хорошими друзьями. Авось не выдадут, может, помогут, упрячут. Но не тут-то было. Нашелся предатель, донес, и стариков вместе с детьми постигла участь многих евреев Европы. Они были зверски убиты.

Вопрос о выезде в Израиль все чаще и чаще стал обсуждаться во многих еврейских семьях. Чувствовалось, что народ пробуждается и единичные выезды превращаются в массовое явление.

Меня, как и многих, интересовал вопрос правомерности нашего решения, ибо от этого зависело многое и, прежде всего, последствия для каждого из нас этой рискованной, в условиях СССР, затеи. Получить квалифицированную, профессиональную консультацию было негде. Любой юрист в Минске не только не отвечал на задаваемые на эту тему вопросы, но всячески избегал таких клиентов.

Но постепенно среди нас нашлись профессиональные юристы. Они-то и взяли на себя миссию консультантов. В их числе были не только евреи, но и русские. Не зря же была создана Сахаровым Хельсинская группа, помогавшая всем, кто обижен властями. Нашим постоянным консультантом по делам выезда была удивительная, героическая русская женщина, юрист высокой квалификации Софья Васильевна Калистратова. Она помогала многим из нас, вечная слава ей. Оказалось, что желание выехать из страны – не прихоть отдельных граждан, а право, основанное на международных и советских законах. Тем не менее, власти относились к решившим уехать крайне негативно: лишали их работы, подвергали всевозможным унизительным разбирательствам, за которыми следовало исключение из партии, комсомола, профсоюза – одним словом, человек превращался в изгоя. В довершение всего, разрешения на выезд не получал. Таким образом предполагали покончить с еврейской эмиграцией – наказывать тех, кто уже решился на отъезд, и напугать тех, кто такие мысли только вынашивал.

В декабре 1970 года в Ленинграде состоялся первый антиеврейский судебный процесс, а в мае 1971 года – второй. После них пошли суды в Кишиневе, Риге, Одессе. Миру стали известны имена Эдуарда Кузнецова, Марка Дымшица, Иосифа Менделевича, Юрия Федорова, Алексея Мурженко, Сильвы, Вульфа и Израиля Залмансонов, Лейбы Хноха, Михаила Корнблита, Рейзы Палатник и многих других. Кое-кого эти имена пугали, но для большинства они стали символом и примером.

По стране прокатилась волна протестов. Резкие коллективные письма в советские государственные и партийные органы писали из разных городов – писали москвичи и ленинградцы, рижане и вильнюсцы. Были письма и из Минска. Молодые активисты движения – Ключ, Цейтлин, Рудерми – ходили по домам минских евреев и собирали подписи под письмами протеста.

Впервые в своей жизни и я запротестовал: лично написал письмо прокурору города Ленинграда с резким осуждением процесса над евреями в городе и поставил свою подпись под письмом в защиту судимых в Кишиневе. Позже мне стало известно, что текст этого письма передали по израильскому радио с перечислением всех подписавших его.

Человеку, живущему в свободной стране, покажется странным, что подпись под письмом может стать причиной для серьезных жизненных осложнений, но я, узнав, что подписанное письмо передано по израильскому радио, был уверен, что подобное, с точки зрения советских властей, своеволие без последствий не останется.

Впервые я попросил прислать мне из Израиля документ, который мы называли вызовом и который был необходим для оформления отъезда, в начале марта 1971 года. Более десяти месяцев он не приходил. КГБ его задерживал.

Однажды ко мне на квартиру в мое отсутствие явился странный тип и под видом представителя домоуправления поинтересовался местом моей работы. Он развязно прошелся по комнатам, внимательно осмотрел каждую и, узнав у жены, где я работаю, удалился. Когда жена рассказала мне об этом визите, я понял, что тучи над нами начинают сгущаться. Вскоре по изменившемуся отношению начальства я понял, что им известно о моем «грехопадении». В начале декабря 1971 года меня вызвали к директору института.

Вхожу в кабинет начальства. Кроме директора там находятся его заместитель, секретарь партийного бюро, его заместитель и еще один незнакомый, представившийся инструктором райкома партии, – всего пять человек. Глянув на присутствующих, я понял, что речь будет о том самом письме, переданном по израильскому радио. Я ожидал этого и был к ответу готов.

– Лев Петрович! – обратился ко мне после непродолжительной паузы директор. – Нам стало известно, что вы подписали письмо в защиту преступников, судимых в Кишиневе, и что это письмо было передано по враждебному израильскому радио. Это верно?

– Да, я подписывал письмо в защиту безвинно судимых в Кишиневе евреев. Разве этого делать нельзя?

– Как вы, старый член партии, могли такое письмо подписать, совершить такую ошибку?

– Я не считаю это ошибкой. Более того, я уверен, что поступил правильно, ибо воспринимаю подобные суды над евреями как акцию неправомерную.

– Вы что, считаете, что наши органы могут привлекать к уголовной ответственности невиновных и судить их? – с пафосом спрашивает директор.

– А вы уверены, что у нас судят только виновных? Я, например, имею достаточное количество фактов несправедливости, исходящих от судебных органов. Что касается суда над евреями, пожелавшими репатриироваться, то это и есть тот самый случай, когда судят за то, что люди хотели осуществить свое право, предоставленное им советским законодательством. Более того, я считаю, что эти процессы спровоцированы властями в нарушение своих же законов. Присутствующие неодобрительно качают головами, как бы говоря: «Ну и ну, до чего докатился!»

– Вы говорите так, будто в нашей стране евреи не пользуются равными с остальными гражданами правами и у вас есть основание для обид. Вот вы, заслуженный человек, полковник, получили от государства два высших образования, работаете руководителем темы в научно-исследовательском институте, и у вас, по нашему мнению, нет причин быть недовольным. Наша Конституция гарантирует всем своим гражданам без исключения равные права.

– Это далеко не так. Вы прекрасно понимаете, что хорошая Конституция и хорошие законы – это еще не все. Это только полдела. Законы надо соблюдать, а у нас они нередко нарушаются грубейшим образом, при том самими властями. К примеру, устроиться на работу еврею намного труднее, чем русскому или белорусу. Я это на себе испытал, поэтому убеждать меня в том, что это не так, нет смысла.

– Но ведь вас мы на работу в институт взяли, верно?

– Вы говорите об этом, как о великом для меня благодеянии, и тем самым только подтверждаете мою правоту. Прежде чем я был принят к вам в институт, я побывал во многих учреждениях, и везде ко мне относились не так, как к другим. Я, не щадивший на фронте жизни для родины, равным не был. Вы же сами, несмотря на крайнюю нужду, евреев-математиков на работу не берете! Вот вам и хваленое равенство! Да вы сами, каждый из сидящих в этом кабинете, можете привести таких примеров не меньше, чем я, и знаете положение не хуже… Теперь по поводу двух образований, которые мне якобы дало государство. Это вообще смешно. Образование мне никто не давал, я добывал его сам, своим трудом, потом и даже кровью. Затраты на мою учебу, которые понесло государство, я уже давно и с избытком отработал. Что касается письма, которое я подписал в защиту безвинно судимых, то это мое личное дело и никто, согласно Конституции, не вправе в него вмешиваться. То, что сегодня я вызван на этот разговор, и есть прямое нарушение Конституции, Пакта о гражданских правах и попрание Всеобщей декларации прав человека, которое наше правительство подписало и клятвенно обязалось выполнять.

На моих собеседников «крамольные» речи произвели неблагоприятное впечатление. В стране, в которой десятками лет было принято говорить о власти и ее органах только положительное, вдруг такое услышать от старого коммуниста. Естественно, все присутствующие считали своим партийным долгом убедить меня в ошибочности моих взглядов, направить грешника на путь истинный. «Иначе, – повторяли они, – будет хуже для вас!»

– А вы сами собираетесь выезжать в Израиль? – заговорил вдруг человек, выдававший себя за представителя райкома. Был он, думаю, из КГБ. Вызова у меня еще не было, и я решил своих истинных намерений до его получения не раскрывать.

– Я об этом не думал, но считаю, что если у меня такое желание появится, мне должны выезд разрешить.

Беседа продолжалась более часа, были в ней и наставления, и угрозы. Я стоял на своем и хорошо понимал, что это только прелюдия к тому, что мне предстоит, главные разбирательства и разносы еще впереди. Было очевидно, что меня ждет трудный и тернистый путь. И все-таки, думалось тогда, в течение года с небольшим эти испытания кончатся. Мне не хватало опыта, я недооценивал жестокости тех, кто решал мою судьбу.

В 1971 году нашу семью преследовали несчастья – одно приходило за другим. Как говорит известная пословица: «Пришла беда – отворяй ворота». И ворота эти с начала года почти не закрывались.

В декабре 1970-го я получил письмо от родителей, в котором была просьба приехать к ним в Богушевск на встречу Нового года. «Жить нам осталось немного, – писал отец, – мы здесь совсем одиноки, доставьте нам такую радость, может, она последняя, приезжайте, ждем». Разве можно было отказать больным родителям в такой просьбе?!

Как в старое доброе время, очень тепло, по-семейному, посидели мы за праздничным столом. Тепло родительского крова нельзя сравнить ни с чем. Все было трогательно, мило, уютно, празднично, но немного грустно.

Еще совсем недавно вокруг этого стола собиралась большая семья, звучал веселый смех детей. А сейчас родители уже старые и больные, да и мы далеко не те, какими были. «Быстротечна жизнь человека», – подумал я. Мать, как обычно, вспомнила наше детство, годы учебы в школе, первые успехи и радости, первые огорчения от взрослых детей. Особенно трогательно и взволнованно она вспоминала войну, когда все дорогие для нее мужчины были на фронте и воевали, не щадя себя.

– Трудно даже передать, как было тяжело, когда долго от вас не приходили письма, – вздыхала она, утирая набегавшие слезы. – Из-за этого я не могла уснуть и ночи проводила без сна, бродя из угла в угол по комнате… Ведь надежд, что вы вернетесь, было немного. И ты, Левочка, был ранен, и Сеня после второго ранения лежал в госпитале, и даже старый Перец – и тот умудрился под бомбу угодить.

Я был расстроен, встал перед матерью на колени и попросил у нее прощения за все огорчения, которые мы ей причинили, иногда просто своим невниманием. Бывало и такое, чего греха таить.

Отец наполнил рюмки, в глазах его были слезы. Мы выпили за то, чтобы впредь миновали нас невзгоды.

Этот вечер стал последним в нашей семье торжеством. Больше нам вместе за праздничным столом собраться не довелось – несчастья потянулись одно за другим.

В марте я получил телеграмму о тяжелой болезни отца и срочно выехал в Богушевск. У него обнаружили рак желудка, и врачи настаивали на немедленной операции.

– Если сейчас не прооперировать, то жить ему недолго, – вынес свой приговор местный хирург.

Пришлось согласиться, и операция, как уверял хирург, прошла успешно. А несколько месяцев спустя – новая беда: инфаркт у матери. Снова беру отпуск за свой счет и еду помогать отцу, ухаживать за больной матерью. С его стороны это была удивительно трогательная заботливость. Уже в пять-шесть утра он был в больнице. В течение дня он фактически не оставлял ее ни на час. Такая его внимательность удивляла и медперсонал больницы, и особенно лежащих рядом больных, которых навещали крайне редко. Второй ежедневной посетительницей больной матери в больнице была сестра Хана. Жила она с мужем в Витебске, весь день работала, а вечером поездом приезжала в Богушевск, чтобы навестить мать и помочь отцу в приготовлении пищи, в наведении порядка. Вообще Хана была великой труженицей и дома, и на работе.

В это время я заметил, что и сам отец чувствует себя скверно. Худшие наши опасения подтвердились. Вскоре, когда мать была уже дома, его поместили в больницу с рецидивом раковой болезни. Все тяготы ухода за больными родителями легли на плечи все той же Ханы. Она навещала их ежедневно, после работы, а поздно ночью возвращалась домой. Мне удавалось приезжать из Минска два, редко три раза в месяц.

В декабре состояние отца резко ухудшилось, и 28 декабря я получил телеграмму, что он при смерти. Когда я обратился к начальству с просьбой об отпуске, меня предупредили, что 29 декабря состоится собрание партийного актива с разбором моего персонального дела.

– Разве нельзя отложить разбор до моего возвращения?

– Нет, есть указание райкома разобрать, не откладывая.

Указание райкома «разобрать, не откладывая», автоматически снимало вопрос о сочувствии, чуткости, и никто не осмелится пойти против сего решения.

С тяжелыми мыслями и болью в сердце, что ничем не могу помочь умирающему отцу, явился я на заседание расширенного партийного бюро. Так сказать, на партийный суд, перед которым за тридцать четыре года пребывания в партии, предстал впервые. Повестка дня для института в то время была необычной, поэтому – с воспитательными целями, по указанию райкома, а вероятнее, самого ЦК – на заседание был приглашен вместе с членами бюро и так называемый партийный актив. Всего более тридцати человек.

Собрания в Советском Союзе всегда были мощным средством воздействия на массы. С их помощью не только наказывались провинившиеся, но и воспитывались потенциальные нарушители. Собрание проводилось так, чтобы другим неповадно было повторять подобное. Разнос, как правило, шел по сценарию, подготовленному вышестоящей партийной организацией. Кстати, судебные органы действовали так же – они привлекали к ответственности виновного и невиновного, если на то было указание райкома, обкома или ЦК. Подобных фактов сколько угодно. Подобная практика существует в республиках СНГ по сей день. Руководители почти везде остались прежними, и преступный мир – из них же. Иначе чем объяснить большое число нераскрытых преступлений?

Идя на заседание бюро, я представлял себе все это достаточно ясно. Единственный выход в таких случаях – раскаяться, признать свои «заблуждения», обещать исправить их, чего я, естественно, делать не собирался. У меня было одно желание – чтобы меня исключили из партии, и не только потому, что духовно я с ней расстался уже давно и навсегда, но и потому, что в противном случае после подачи документов на выезд в Израиль придется предстать перед этим судилищем еще раз. Это событие далеко не из приятных. Кроме того, я был зол и намерен высказать все, что думаю и что наболело за много лет.

Секретарь партийного бюро изложил суть дела, после чего слово предоставили мне.

Кратко коснувшись многовековых страданий еврейского народа из-за отсутствия национального очага, я сказал о трагедии, постигшей евреев Европы в годы фашизма и Второй мировой войны. Привел выдержки из выступления Андрея Громыко на сессии ООН, когда принималось решение о создании национального очага для евреев – Государства Израиль и, в связи с этим, о бесспорном праве евреев выезжать в свою страну. Присутствующие, естественно, ничего не слышали о нашей истории, а о Катастрофе услышали словно впервые. Эта тема много лет после войны была в СССР под запретом.

– Исходя из сказанного и на основании советских законов, – продолжил я, – каждому еврею, если он пожелает, должна быть предоставлена возможность выехать в Израиль. Это бесспорно. Право на эмиграцию, помимо всего, гарантируется Пактом о гражданских правах и Конституцией СССР. Из этого следует, что преследование людей за их желание выехать в Израиль неправомерно. Что касается моего письма, написанного в защиту судимых в Кишиневе, то это сугубо личное дело, и никто не вправе вмешиваться в него, тем более, требовать за него какого-то ответа. А тем, кого интересуют причины выезда евреев в Израиль, могу сказать: это – пробуждение в народе национального самосознания, которому в значительной мере способствует антисемитизм в нашей стране.

Мои слова вызвали в зале возмущение. Подобного еще не бывало. Быть антисемитом можно, а говорить, что антисемитизм есть, запрещалось. Мы же страна, где национальный вопрос давно решен!

– Вы что, не согласны с заявлением Косыгина в Канаде, что у нас нет антисемитизма? – раздалось несколько голосов.

– Не согласен. Может, для Косыгина антисемитизма нет, он человек русский, а для меня он есть, и я это знаю лучше Косыгина. Хотя полагаю, что он тоже знает, поскольку это политика всей страны.

Этот ответ вызвал еще большую бурю гнева присутствующих и даже обвинение в отсутствии… классового подхода! Причем тут классовый подход, не знаю. Вероятнее всего, он был выхвачен наугад из шаблонного набора марксистских словоблудий, какими была наводнена страна. Вообще, всё это было бы просто смешно, если бы не было так грустно.

В выступлении одной особенно ретивой дамы гневно прозвучали такие слова:

– Это же надо дойти до подобного! У нас, видите ли, нет для него культуры! Как вам это нравится?! Сколько у нас культур – и русская, и белорусская, и украинская, и узбекская – какой хочешь, пожалуйста, той и пользуйся. Так нет же, ему обязательно подавай еврейскую. Это же национализм в худшем понимании этого слова!

– Это не национализм, а похуже, это – сионизм! – поправил ее другой «теоретик» от «научного коммунизма». Что здесь можно было сказать. Спорить бесполезно, разъяснять элементарные понятия – не то время, но я все-таки добавил:

– В Советском Союзе, когда человек говорит, что любит русскую культуру и Россию, он – патриот, если скажет, что любит Эстонию и ее культуру, он – националист, а если, упаси Бог, вздумает сказать о любви к еврейской культуре, он – не кто иной, как сионист.

Заседание проходило бурно, желающих выступить с критикой по моему адресу было предостаточно. Мои опасения, что отделаюсь только взысканием, отпали. За исключение из партии, слава Богу, проголосовали единогласно, и с чувством облегчения, что мерзкий спектакль завершен, я вышел из зала. В ту же ночь я уехал к умирающему отцу.

Отец умирал тяжело, но достойно, как и жил. Испытывая постоянные боли, держался мужественно. Никаких капризов, никаких жалоб, старался никого не обременять, никому не быть в тягость. Находясь рядом с ним в последние дни его жизни, я снова убедился, каким удивительным и душевным человеком он был. За день или два до смерти он попросил: «Когда я умру, вы поблагодарите врачей и остальной персонал, ухаживавший за мной. Хорошие люди! На оставшиеся у меня деньги сделайте им что-нибудь приятное. Пусть помнят и не обижаются на меня».

У него на книжке хранилось что-то около трехсот рублей – все его сбережения, сделанные за долгую трудовую жизнь. А ведь через его руки по долгу службы проходили немалые деньги. В это трудно поверить, потому, что в Советском Союзе воровали все. Простой люд – по мелочам, а верхушка – по-крупному. Но Перец Овсищер этого никогда не допускал. Ушел из жизни бедным, но совесть у него была чиста, впрочем, как и у всех его братьев. Его брат Лазарь много лет занимал должности директора ряда спиртоводочных заводов Белоруссии, более десяти лет был директором Минского ликероводочного завода, занимал должность заместителя управляющего Белорусским спиртотрестом. Вокруг этих предприятий многие богатели, кроме директора, еврея Лазаря Моисеевича. Его интересовало только дело, и к его рукам ничего не приставало.

Приведу случай, который произошел с Лазарем, когда он занимал должность директора Минского ликероводочного завода. Назначен был новый министр пищевой промышленности республики. Через некоторое время он вызвал к себе Лазаря. Несколько слов о делах на заводе, а затем:

– Что ты думаешь о моей машине? – спрашивает министр.

– О какой машине? – удивляется Лазарь. – Я видел машину, которая стоит у подъезда правительства.

– Это машина не моя, она государственная. А я говорю о моей собственной. Так как, обеспечишь меня собственной машиной?

Лазарь, наконец, понял истинный смысл его приглашения к новому министру. «И зачем я так тщательно готовился, чтобы обстоятельно ответить на вопросы нового министра?» – подумал Лазарь.

– Я никогда не думал о своей машине и не думаю о вашей, – прозвучал его ответ.

– И зачем мне в столице такой директор, если он не может позаботиться о собственной машине для министра?

Разговор на этом был прекращен. В тресте он все рассказал управляющему, с которым много лет успешно работал, а тот посоветовал: «Я этого вора и разбойника хорошо знаю. Он тебе работать спокойно не даст. Подавай заявление об увольнении, я назначу тебя своим заместителем». Так и поступили.

Через год или полтора и министр, и назначенный им новый директор предстали перед судом за хищения в особо крупных размерах.

На похоронах Лазаря собралось все руководство министерства республики. В убогой однокомнатной квартирке покойного было тесно. Вся мебель квартиры состояла из одной кровати, на которой спала Роза, жена Лазаря, дивана, старого телевизора и нескольких стульев. И вот я услышал разговор министра с главным инженером министерства. «Кто бы мог подумать, что Лазарь Моисеевич Овсищер, занимавший в Белоруссии много лет ответственные должности, жил в такой бедности?!» – удивился министр.

– Это был честнейший работник в нашей отрасли, которого занимало только дело. К сожалению, таких с каждым днем становится все меньше. Если бы сегодня покойный был молодым, нам бы не разрешили его назначить на ответственную должность из-за еврейского происхождения, – произнес главный инженер.

Я не собирался об этом писать, решение пришло после того, как я прочел книгу Солженицына «Двести лет вместе». Именно эта книга вынудила меня привести еще один пример, как евреи трудились на благо России. Мы любили родину и были преданны ей, но родина нам взаимностью, к сожалению, не отвечала. Так было в мирное время, так было и в годы войны, на фронте.

В ночь на 1 января 1972 года я засиделся у отца в палате. Ему было плохо, и я держал его голову на моей груди, пытаясь как-то облегчить его страдания. Он мучился от боли, но не стонал и не жаловался даже тогда, когда сестра запаздывала с очередным уколом пантопона. Мне не хотелось его оставлять, но он, беспокоясь о матери, настаивал, чтобы я ушел к ней.

– Иди сынок, иди домой, – повторял он, – мама там одна, не дай Бог, почувствует себя плохо. Иди, за мной здесь присмотрят. Ее нельзя оставлять надолго одну. Мне скоро сделают укол, сегодня хорошая сестричка дежурит, не беспокойся.

Вскоре пришла сестра, ввела пантопон, и он уснул, а я отправился к матери. Утром, когда я появился в больнице, его в палате уже не было. Смерть наступила утром 1 января 1972 года.

Похороны отца еще раз подтвердили, что среди соседей белорусов у нас были хорошие друзья. Они взяли на себя значительную часть хлопот по организации похорон. Несмотря на новогодний день, могила была вырыта, гроб и венки заказаны, и многие соседи пришли проститься с покойным.

Мать, старший брат Шолэм, сестра Хана и я, вместе с другими родственниками и близкими соседями, с болью и горечью проводили в последний путь дорогого нам человека.

На второй день после моего возвращения с похорон состоялось партийное собрание института, которое утвердило решение партийного бюро о моем исключении из партии. Меня, по указанию ЦК, на это собрание не пригласили, чтобы не предоставлять трибуны для «сионистской пропаганды».

Мать я забрал к себе в Минск и через некоторое время стал оформлять документы на выезд в Израиль.

При содействии Эрнста Левина, который до отъезда в Израиль в 1972 году был общепризнанным лидером начинавшегося в Белоруссии движения евреев за выезд на историческую родину, я заказал вызов.

По моей просьбе мне привезли вызов из посольства Нидерландов, представлявших интересы Израиля в Советском Союзе. Этот вызов назывался «иммиграционным» и был не от родственников, а от правительства, а конкретно, от министерства иностранных дел. Я решил им воспользоваться, так как вызова из Израиля все еще не было. Советские бюрократы иногда такие документы принимали.

Так началась эпопея исхода одного из сынов Израиля, изъявившего законное желание возвратиться из страны Советов на свою историческую родину – Израиль. Эта эпопея типична для многих из нас, испытавших то же самое, а порой, и больше того, что досталось мне и моей семье на этом тернистом и многотрудном пути.

* * *

Борьба! В Советском Союзе она, начиная с 1917 года, велась беспрерывно, не утихая ни на один день.

Вскоре после революции началась «борьба за установление советской власти». Потом началась «борьба с разрухой», затем «борьба с остатками контрреволюции», затем последовала «борьба с голодом», который само руководство и создало. Потом «борьба с кулачеством», «борьба за коллективизацию сельского хозяйства», «борьба за восстановление промышленности», «борьба за всеобщую грамотность», «борьба за выполнение пятилетних планов», «борьба за индустриализацию», «борьба за повышение производительности труда», «борьба за высокую урожайность колхозных полей», «борьба с врагами народа». Особое место для нас, евреев, имела « борьба с космополитами» и последующая «борьба с сионизмом», получившими в стране широкий размах. Всех видов борьбы и не перечесть. «Когда же, наконец, – задавали бывалые люди вопрос, – мы начнем просто, без борьбы, трудиться, просто убирать урожай, овладевать знаниями, творчески, без принуждения, работать, а не сражаться с кем-то и против чего-то?»

Естественно, борьба требовала жертв, и было их не счесть.

И вот в 1971 году борьба началась и для меня. Борьба за свое национальное достоинство, а значит, за право жить в Израиле.

А как было бы хорошо обойтись без борьбы! Для того времени такое и представить трудно: приходишь в ОВИР, там вежливые чиновники все объясняют, помогают оформить документы и, в крайнем случае, говорят: «Знаете, вам придется немного подождать. Сейчас мы вас выпустить не можем из-за вашей службы в армии. Извините, но приходиться с некоторыми обстоятельствами считаться. Приходите через год, тогда и получите разрешение». Проходит год, и вдруг – повестка, приглашают в ОВИР. Там опять безукоризненно вежливы: «Если вы не передумали ехать в Израиль, то можете получить документы на выезд».

На работе собирают сотрудников, прощаются, как и надлежит цивилизованным людям, и слышишь такие слова:

– Дорогой товарищ, вы много лет честно и добросовестно трудились вместе с нами, мужественно сражались за нашу родину против фашизма, пролили свою кровь, многократно награждены правительством. Желаем вам и вашей семье счастья, а народу вашему процветания. Сердечно вас за все благодарим!..

В то время это была только мечта.

Активисты еврейского движения в СССР, благодаря своей сплоченности и единству в отстаивании своих интересов, при поддержке мирового сообщества, добились своего и, образно говоря, «пробили окно в Европу». Сейчас выезд из России и других стран СНГ свободен, но положение национальных меньшинств далеко от равноправия. Нужны новые активисты, новое движение передовых людей не только стран бывшего СССР, но и всего мира.

Общность интересов сближает и роднит людей, как ничто другое. У нас появились новые друзья. Мне посчастливилось познакомиться с Гедали Кипнисом, да будет светла его память. Если мы к тому времени только прозревали, только начинали осознавать свою принадлежность к народу евреев и необходимость возвращения на землю предков, то Гедали этой мыслью жил всю жизнь. В тридцатые годы он был репрессирован за свои сионистские убеждения, а после войны, вернувшись с фронта, добровольно уехал в Биробиджан с единственной целью – делать все возможное для сохранения национальной культуры народа. Он был широко образованным человеком. Прекрасно знал нашу древнюю историю, блестяще владел ивритом, обладал широкими познаниями в области литературы и искусства. Встречи с ним всегда были интересны.

По профессии он был театральным художником, но много работал в редакциях еврейских газет, когда такие в Союзе еще издавались. Из Биробиджана Кипнис фактически бежал, когда понял, что никакую еврейскую культуру там возрождать не собираются. Это «бегство» спасло его от второго суда, ибо вскоре там начались аресты.

Впервые я принес документы в ОВИР в январе 1972 года, и с этого дня началось неприятное и весьма унизительное для меня время.

Вскоре из Солигорска приехал взволнованный брат и сообщил: в райкомы разосланы письма белорусского ЦК, что в Минске создан «сионистский центр, который возглавляет полковник авиации Овсищер, получивший от советской власти два высших образования». Эта версия, безусловно, была придумана для ЦК местным КГБ. Она была им нужна для повышения своего престижа.

Никакого, естественно, центра в Минске не было, и никто ничего не возглавлял. Откровенно говоря, таким «центром» я бы назвал Эрнста Левина, к которому мы все обращались за советом и помощью до его отъезда в Израиль в конце 1972 года. Умный, знающий человек, он был связан в то время с москвичами и евреями других стран. Но для КГБ «рядовой инженер» звучит менее угрожающе, чем «полковник авиации», потому и появилась версия о центре с полковником во главе.

Чиновники ОВИРов страны были явно настроены на унижение тех, кто обращается с просьбами о выезде за пределы Советского Союза, тем более, в Израиль, и, естественно, изощрялись. Делалось все, чтобы человек, посетивший ОВИР с с подобным желанием, ушел униженным и оскорбленным.

Вначале наш вызов из израильского министерства иностранных дел принимать отказались, но я был настроен решительно и направил документы в Президиум Верховного Совета СССР с письмом: «В связи с тем, что Минский ОВИР, в нарушение установленных законом правил, отказывается рассмотреть мое заявление, прошу рассмотреть мои документы по существу». Так мои документы снова оказались в минском ОВИРе. Но власти были настроены не менее решительно, чем мы, и ввели новое правило. По истечении месяца-двух я был приглашен в ОВИР, и мне заявили, что отныне будут рассматриваться вызовы только от родственников. «Учтите, – сказали мне, – ваше заявление с этим вызовом мы рассматривать не будем».

Видимо, КГБ убедился, что противостоять мне бесполезно, и вызов от родственников я получил. Исправил анкету и к документам, поданным ранее, добавил новые.

В течение года с лишним меня не оставляли в покое, устраивая разного рода судилища, вначале по партийной линии, а затем по линии военных и военкомата.

Заседание бюро райкома напоминало заседание партийного бюро института, только люди были незнакомые. Решение, естественно, было готово заранее. Директива ЦК Белоруссии о моем главенстве над созданным в республике сионистским центром была им известна. Она, директива, призывала к повышению бдительности и решительной борьбе с сионизмом.

По отработанному за много лет ритуалу мне предоставили слово. Услышав от меня не слова раскаяния и признания ошибок, а решительное заявление о законном праве евреев на возвращение на землю предков, члены бюро сделались похожими на взбесившихся псов. Один из них, мужчина лет тридцати пяти, прервал мое выступление репликой:

– Что мы его слушаем? Это же лицемер и прохвост!

Я оцепенел.

– Этот человек, – с трудом сдерживаясь, ответил я, – находится здесь благодаря крови, которую я пролил на фронте. Но отвечать грубостью на грубость я не считаю нужным. Хочу только предупредить остальных, что, если кто-нибудь еще позволит себе нечто подобное, я покину ваше заседание. Будете проводить этот спектакль без главного действующего лица.

Первый секретарь, возглавлявший заседание, попросил всех «держаться в рамках».

Решение, как и можно было ожидать, было принято единогласно. Меня исключили из партии, в которой я состоял без малого тридцать пять лет. Точная формулировка решения в памяти не сохранилась, но примерно она выглядела так: «за непартийное поведение, выразившееся в клевете на советскую действительность, подписание письма, порочащего советский общественный и государственный строй, переданного по враждебному израильскому радио… из партии исключить». Ктото из членов бюро предложил рассмотреть вопрос о лишении воинского звания и пенсии. Когда же секретарь сказал, что этот вопрос будет рассматриваться отдельно, мне стало ясно, что решение по нему уже принято.

Уходил с заседания с двойственным чувством: с одной стороны, с облегчением, что расстался с партией лицемеров и больше не несу моральной ответственности за ее деяния, ас другой, – с тревогой, как жить без пенсии. И это представлялось тогда самым трудным, потому что сбережений никаких, и жить с семьей будет не на что.

Дома меня ждали мать, жена, дочь и друзья – Кипнис, Левин, Альшанский, Алуф. Я уступил их просьбам и вкратце рассказал, как проходила процедура партийного судилища. Моя старенькая и больная мать, уговаривавшая меня до этого оставить затею с выездом, выслушав мой рассказ, не смогла сдержать возмущения и проговорила:

– Зунэлэ, вос вилн зэй фун дир?17

– Вос вилн зэй? Зэй вилн, аз их зол нит форн ин Эрец. Дос вилн зэй.18

Она посмотрела на меня своими добрыми глазами и вдруг решительно произнесла:

– От зэй! – показала она кукиш, – мир вэлн сайвэ сай форн!19

Да, дорогая моя мама, ты не дожила до нашего отъезда. Слишком трудным и долгим для твоего здоровья и твоих лет оказался наш путь. Даже более молодая твоя невестка Надя не выдержала тех тягот и преград, которые наставили власти на пути нашего выезда в Израиль. Но ты была права: что предначертано, то свершится, и никто из земных правителей не в силах этому помешать.

Через несколько дней после заседания бюро райкома начались мои хождения по разного рода военным инстанциям: прокуратура военного округа, райвоенкомат, облвоенкомат, комитет содействия военкомату. (Была такая общественная организация, созданная по аналогии с товарищескими судами для воспитания офицеров запаса и отставников.) и т. д. ит. п. Все разговоры и увещевания сводились к одному – удержать меня от эмиграции в Израиль.

– Если вы, Лев Петрович, откажитесь от своего намерения, вопрос о вашем разжаловании и лишении пенсии не будет даже поставлен, – неоднократно повторял мне в облвоенкомате генерал Сенчилин. – Подумайте, пока не поздно, хорошенько подумайте, иначе останетесь без пенсии.

Угроза для советского человека того времени весьма серьезная. Пенсия – главный и единственный источник существования. Остаться без пенсии – перспектива ужасная, угрожающая семье, фактически это голодное существование. Но решение было принято, и… отступать я не собирался. Мосты были сожжены.

– Убеждения, товарищ генерал, как я их понимаю, поменять непросто, особенно, если ты уверен, что прав. Их нельзя купить за двести рублей пенсии полковника и продать за триста рублей пенсии генерала. Мое решение остается неизменным. Я уже достаточно хорошо подумал, – был мой ответ.

Из всех собраний и заседаний, на которые меня вызывали для увещеваний и разносов, заседание комитета содействия военкомату было самым многолюдным. На нем присутствовало не менее полусотни отставных генералов и полковников.

Председатель комитета генерал-лейтенант Журавлев, проинформировав присутствующих о моем грехопадении, предоставил слово мне. Слушать меня почтенное собрание не хотело, поскольку и так им все было известно. Один полковник несколько раз прерывал меня.

– Долго мы будем слушать эту сионистскую пропаганду? – обратился он к председательствующему. – Я предлагаю лишить его слова! И так все ясно.

Вот он, весь гомо советикус. Вдумайтесь в психологию таких людей. Он пришел, чтобы разобрать персональное дело, решить чью-то судьбу, однако не считает нужным выслушать того, кого намерен судить.

«О, времена! О, люди!» О, правосудие! Сколько от таких «судей» пострадало невинных людей и сколько еще пострадает!

– Я не добивался присутствия на этом заседании, – резко ответил я, – я даже не просил слова. Я прибыл сюда против своей воли и выступаю против своего желания. Не хотите слушать – можете решать вопрос без моего участия. Не возражаю. Я сложил листок бумаги, лежавший передо мной, и хотел было сойти с трибуны, но председательствующий остановил меня и потребовал от остальных не мешать моему выступлению.

– Я могу сказать только то, что думаю и что считаю нужным. Пусть никто не рассчитывает услышать от меня что-то ему угодное, – предупредил я.

Я объяснил, почему я, несмотря на все трудности, решил добиваться своего законного права на выезд на свою историческую родину, а это, по мнению почтенного собрания, был откровенный сионизм.

В прениях все выступавшие были единодушны: я сионист, а значит, враг.

Отставной полковник юстиции так и заявил:

– Я считаю, что мы должны решительно осудить Овсищера. Его выступление сегодня и его письма-протесты в защиту преступников, свидетельствуют, что он опасный для нас человек, и его необходимо изолировать от нашего советского общества. Другой выступавший, отставной генерал, был не менее решителен:

– Моя жена права, когда говорит, что евреи слишком много себе позволяют и за них пора серьезно взяться. Я с ней согласен. Мы должны принять самые решительные меры, чтобы призвать их к порядку. Овсищера следует строго наказать, лишить воинского звания, пенсии и передать дело в суд. Остальные выступления были аналогичными. В выступлении представителя Военного Совета округа я впервые в аудитории, перед большой группой отставных генералов и полковников, услышал: «Это же лучший офицер советских ВВС». Я знал об этом, но вообще это было известно лишь ограниченному кругу высоких начальников.

– Вы должны понять, что мы хотим вам помочь как лучшему офицеру наших ВВС, – подчеркнул полковник из отдела кадров округа. В конце заседания, к моему удивлению, мне предоставили последнее слово, надеясь, что я, как сказал председательствующий, «признаю свои ошибки и раскаюсь».

– Вины я за собой не чувствую и не признаю, так как никаких нарушений, а тем более преступлений, не совершал и впредь совершать не намерен. Что касается лишения меня или кого-то другого пенсии, то это уж действительно противоправно. Пенсия – это мои сбережения, которые я откладывал всю жизнь. Ни в одной стране мира не забирают пенсии даже у самых отъявленных преступников, ибо это деньги мои, а не государственные. Несколько слов по поводу некоторых выступлений. Вот выступавший генерал утверждал, что его жена, с которой он согласен, считает, что за нас, евреев, надо взяться и что-то с нами делать. Но я не хочу, чтобы его жена или ктото другой за меня взялся, поэтому хочу уехать. История показывает, что, когда за нас брались, дело заканчивалось погромом. Мне обязаны предоставить возможность уехать. Всем пора понять, что мое желание законно, оно соответствует советской Конституции и Всеобщей декларации прав человека. Тем более, это обязан знать полковник юстиции, который первым внес предложение о предании меня суду. Ничего более добавить не могу.

Подготовленное решение поставили на голосование и, разумеется, приняли единогласно. Оно гласило:

«За порочащее советского офицера поведение, выразившееся в написании письма с клеветой на советскую действительность, которое было передано по враждебному израильскому радио, ходатайствовать перед командованием о лишении Овсищера Л. П. воинского звания «полковник» и о лишении пенсии. Направить ходатайство в Президиум Верховного Совета Союза ССР о лишении правительственных наград».

После окончания заседания, длившегося более двух часов, я был приглашен в кабинет военкома, где начальник политотдела областного военкомата полковник Красиков в присутствии районного военкома и полковника из отдела кадров округа еще раз пытался «образумить» меня.

– Вам была предоставлена еще одна возможность исправить ошибку и отказаться от своего намерения, а вы этим не воспользовались. Ради чего вы затеяли эту очевидную глупость с выездом из социалистической родины в капиталистическую страну, да еще такую, как Израиль?

Этот человек находился на службе и добросовестно выполнял свои обязанности и приказания, которые получал. Но то же самое мне приходилось слышать и от людей, которые не были при исполнении служебных обязанностей. Часто среди них были евреи и даже родственники. А вот моя русская жена не упрекнула меня ни разу. Более того, она была уверена, что репатриация евреев на свою историческую родину – святое дело.

Весь период моего пребывания в отказе я всячески пытался сдерживать растущее чувство ненависти, которое мне, Овсищеру Лейви, сыну Переца, так усердно и долго навязывали. Я искренне пытался остаться человеком, ни к кому не питающим зла, остаться другом стране и народу, среди которого родился и вырос. Всячески стремился уехать с миром.

Такова уж, очевидно, природа народа, к которому я принадлежу.

– Шалом лахем!20 – говорим мы тем, кого покидаем.

– Шалом лахем! – говорим мы тем, с кем встречаемся.

– Шалом лахем! – говорим мы всем людям Земли.

К сожалению, этого еще не поняли ни наши соседи, ни просвещенная Европа.

* * *

В конце ноября 1972 года из Минска в один день выезжали две семьи отказников – Эрнст Левин с женой и сыном и Гедали Кипнис с женой. Они одновременно получили разрешение, и мы все надеялись, что скоро наступит и наша очередь.

Накануне отъезда, как уже стало традицией, друзья и сочувствующие нашему делу собрались на квартире у Левиных проводить уезжающих. Настроение было приподнятым. Звучали добрые напутствия, пожелания счастливой дороги и хорошего устройства на родной земле. Необходимо заметить, что в той или иной степени каждый из нас, стремившихся в Израиль, идеализировал, по-своему, землю своей мечты.

На следующий день, это было 29 ноября, из Бреста пришли тревожные вести. При таможенном досмотре Левиных пропустили без осложнений, а Кипниса с женой задержали. Их багаж долго и особенно тщательно проверяли, что-то целенаправленно искали, ничего не нашли но, тем не менее, за пределы страны не выпустили. Они были задержаны. Ночь они провели, под охраной, в гостинице Бреста, а на следующий день стало известно, что Гедали Кипнис арестован и доставлен в минскую тюрьму на улице Володарского.

1 декабря 1972 года, в канун Хануки, на квартирах Давидовича, Альшанского и еще некоторых минчан произвели обыски. Моя квартира в течение нескольких часов была оцеплена кагебистами. Из квартиры никого не выпускали, но обыска в тот день не провели. Ждали какого-то указания. Затем, видимо, получив его, удалились.

Ефима Давидовича арестовали в ту же ночь и поместили в одиночную камеру. К тому времени он был тяжело больным человеком, перенесшим три инфаркта. Когда врач-кардиолог, осмотрев Ефима в тюрьме, заявил, что его сердце не выдержит тюремного режима, его выпустили под расписку о невыезде. Такие же расписки взяли у меня и Наума Альшанского, видимо, после моего с Лернером посещения А. Д. Сахарова.

Так в Минске возникло дело номер 97, следствие по которому велось до конца июня 1973 года.

1 февраля 1973 года нагрянули с обыском ко мне. Что искали?

Впоследствии у нас сложилось впечатление, что для серьезного обвинения недоставало материала, и его любыми путями пытались добыть. Было очевидно, что дело затеяли всерьез и действовали по заранее подготовленному плану, согласованному с Москвой. Видимо, этим судом КГБ надеялся «образумить» других военных, замысливших отъезд.

Обвинения были предъявлены и Гедали Кипнису, который все последние месяцы был под арестом в одиночной камере, и больному Ефиму Давидовичу.

Науму Альшанскому и мне, Льву Овсищеру, как об этом заявляли следователи на допросах, обвинения должны были быть вскоре предъявлены. Следствию явно недоставало материала, поэтому с помощью своих агентов они всячески подталкивали нас на противоправные действия. Вот один пример. Явился ко мне на квартиру средних лет еврей и заявил, что сочувствует нашему делу и сам был бы рад выехать в Израиль, но работает в таком месте, откуда никогда не выпустят. Для продолжения разговора предложил выйти в парк напротив. Мы вышли.

– Я работаю в строго засекреченном научно-исследовательском институте и готов, ради Израиля, передавать вам важные секретные данные.

– И кто вам такую идею подсказал? Передайте им, вас пославшим, что нас интересует только один вопрос – мы хотим уехать в Израиль.

Человек был смущен, покраснел, и быстро удалился.

В чем же нас обвиняли? Официальное обвинение, предъявленное Давидовичу, гласило:

«Документами в достаточной степени установлена деятельность Давидовича Е. А., направленная на подрыв советской власти путем распространения среди своего окружения в течение многих лет клеветнических измышлений, порочащих советский общественный и государственный строй, изготовления и распространения литературы подобного рода, а также незаконного хранения оружия».

В это напряженное время больше всего доставалось Кипнису, сидевшему в одиночной камере, и больному Давидовичу. Он возвращался с допросов измученный и смертельно бледный. Борьбу с антисемитизмом он вел задолго до уголовного дела, и власти были на него особенно злы. Эту борьбу он продолжал и на допросах.

Еще до нашего знакомства он был исключен из партии за протесты, посылаемые в официальные советские инстанции по поводу антисемитизма. «Эти письма-протесты, – говорил он, – были моим откликом на разнузданность антисемитской пропаганды в печати, которая фактически привела к кровавым преступлениям».

Вот письмо Ефима Давидовича от 19 декабря 1972 года на имя Леонида Брежнева:

«1 декабря 1972 года в моей квартире сотрудники КГБ произвели обыск. Меня арестовали, и я содержался в тюрьме КГБ 24 часа. В ходе обыска они изъяли копии писем, посланных мною весной 1972 года различным организациям и в органы советской печати. Эти письма были вызваны разнузданной антисемитской вакханалией в печати, которая привела к кровавым преступлениям в Минске: убийству профессора Михельсона, студентов брата и сестры Кантор и шестнадцатилетнего школьника Гриши Туника. Антиеврейская атмосфера накалилась еще больше после взрыва цеха радиозавода. Только срочные меры, принятые комиссией ЦК КПСС, возглавляемой Устиновым, предотвратили массовый еврейский погром в городе.

В своих письмах я призывал советские органы массовой информации отказаться от публикации антиеврейских и антиизраильских материалов местного и иностранного происхождения, а также призывал советскую прессу активно включиться в борьбу против антисемитизма. Ответов на свои письма я не получил. Кроме копий писем, у меня были изъяты личные записи, связанные с 2,5-летней борьбой против антисемитизма, и другие документы, относящиеся к еврейской истории, а также несколько магнитофонных лент с еврейскими песнями и мелодиями… Мои письма и личные заметки содержат правду и только правду. Является ли высказывание правды антисоветским поступком?»

«В больном воображении организаторов этой "операции", – писал дальше Ефим, – видимо, создалось впечатление, что я подготавливаю террористические акции больших масштабов: убийство всех спортсменов Советского Союза, поджог всех домов престарелых в Белоруссии (незадолго до написания этого письма "героические борцы за освобождение Палестины" зверски убили членов израильской олимпийской команды в Мюнхене и подожгли в этом городе еврейский дом престарелых – Л. О.), взрыв водородной бомбы на Комаровском рынке, убийство председателя Минского горсовета и назначение на его место Бен-Гуриона. А с пистолетом "ТТ" образца 1941 года и восемью ржавыми патронами, имевшимися у меня, я намеревался расширить израильские границы от Нила до Евфрата, присоединить Белоруссию к Израилю и в полном объеме осуществить планы сионских мудрецов, содержащихся в "протоколах" – установить еврейское господство над всем миром. Все это не столько смешно, сколько печально. Антиеврейская истерия под лозунгами антисионизма продолжается».

Подобного рода писем каждый из нас писал достаточно, но все они оставались без ответа. Между тем, следствие по уголовному делу номер 97 продолжалось. Вызывалось большое количество свидетелей, но чего-то, для создания громкого дела, недоставало. КГБ активизировал засылку к нам провокаторов.

Между тем, судебный процесс готовился, и следствие шло, как говорил мне следователь на допросе, строго по плану. За каждым из нас постоянно ходили агенты КГБ, и каждая наша встреча была под их контролем. Неотступно следили они и за больным Ефимом, как за опасным преступником. А «преступник» в это время лежал в постели, и его жизнь поддерживалась инъекциями.

Вспоминая это трудное время, не могу не сказать добрых слов в адрес друзей и товарищей, подвергавшихся допросам. Некоторых минских евреев, уже получивших разрешение на выезд в Израиль, допрашивали как свидетелей по этому делу. На допросах им обещали, что если они подтвердят наличие в Минске «подпольной сионистской организации с враждебными Советскому Союзу целями» и дадут нужные следствию показания, их быстро выпустят. Некоторым угрожали, что в противном случае они сами будут привлечены как обвиняемые. Не могу утверждать, что совсем не было таких, которые сотрудничали со следствием, но многие были на высоте и на сделку не шли. Более того, вопреки запретам следователей, после допроса приходили ко мне на квартиру и рассказывали обо всем, что было на допросе. Владимир Фельдман, Семен Алуф, да будет светла его память, Яков и Соня Габер, Григорий Феллер, Александр Ясинский и многие другие во время следствия проявили настоящее мужество и благородство. Всячески нас поддерживали и помогали советом и делом Николай Павлович Полетика, истинный русский интеллигент, крупный ученый-историк, и его жена Тамара, которая сама была под подозрением и из свидетеля могла стать обвиняемой, поскольку печатала на машинке наши письма и обращения.

Однажды на допросе я спросил следователя:

– С чем вы выйдете на суд? Какие серьезные обвинения сможете нам предъявить? Тот улыбнулся и ответил:

– Материал состряпать нетрудно. К примеру, завтра появится статья в «Советской Белоруссии» или, вероятнее всего, в «Известиях» о сионистской группе в Минске, о ее враждебной деятельности против советского государства и общества, и этого будет достаточно, чтобы суд провести на должном уровне! Допросов за эти семь месяцев следствия было много, но особо запомнились первый и два последних.

– Майор госбезопасности Савенков, – четко представился вошедший в кабинет, куда я был доставлен лейтенантом для первого допроса.

– Я буду вести следствие по вашему делу. Пересядьте на второй стул, пока вы еще свидетель, хотя, думаю, ненадолго. Он с чувством своей важности уселся, разложил бумаги и начал допрос. В его тоне сквозила угроза. Он предупредил меня об ответственности за дачу ложных показаний и положил передо мной заранее заготовленную бумагу, в которой я обязуюсь не разглашать материалы следствия. Потребовал ее подписать.

– В моих ответах будет только правда, а эту бумагу я подписывать не буду.

– Это почему же? – с возмущением спросил майор.

– Кто-то разгласит, возможно, и сам следователь, а мне за них отвечать. Нет, я такую бумагу не подпишу.

Савенков нахмурился, гневно на меня посмотрел и вдруг произнес: «Наш хлеб едят и нам же еще и пакостят». Меня словно током ударило.

– Это кто же ваш хлеб ест? Кого вы имеете в виду?

– Да всех вас, – резко ответил майор.

– Это значит, я ваш хлеб ем? Мой отец родился в Белоруссии. С малых лет своим трудом добывал себе и семье скудные средства к существованию. Тридцать пять лет проработал на предприятиях пищевой промышленности республики, пройдя путь от простого рабочего до директора завода. Его портрет как лучшего работника пищевой промышленности висел в союзном министерстве в Москве. В годы войны добровольно ушел на фронт, был ранен. По-вашему, он ест ваш хлеб?

Мой брат получил тяжелое ранение во время войны с Финляндией, отказался от освобождения из армии по здоровью. Дважды был тяжело ранен в войне с гитлеровцами. После войны, будучи инвалидом, двадцать лет проработал председателем колхоза. И он, по вашей логике, ест ваш хлеб? Кстати, где вы были во время войны? В тылу, очевидно? А я, можно сказать, из самолета не вылезал. 75% всех ночей в годы войны я не спал – или сам был в полете, или полк готовил к ночным вылетам. Более 300 только боевых вылетов совершил в защиту родины. Под Сталинградом был ранен, под Варшавой контужен. После ранения, не долечившись, сбежал из госпиталя, чтобы снова громить врага. По-вашему, я ем ваш хлеб? Нет, майор Савенков, я с вами на следствии сотрудничать не буду и отвечать на ваши вопросы не намерен, пока вы публично не принесете мне свои извинения.

Майор такого поворота событий уже на первом допросе не ожидал. Полагал, что им все дозволено и решил меня сразу напугать.

– Вы чересчур расхрабрились. Хватит болтать, приступим к работе. Окажитесь под судом – по-иному заговорите. Итак, ваша фамилия?

Я молчу, а он повторяет:

– Назовите, вашу фамилию, имя и отчество.

В ответ молчание. Я твердо решил не отвечать.

– Ваше молчание и нежелание сотрудничать со следствием только усугубят ваше положение, поэтому советую, для вашей же пользы, молчанку прекратить и отвечать на мои вопросы. В ответ – ни слова. Так продолжалось не менее часа. Он всячески пытался меня уговорить. Наконец, убедившись, что я отвечать не буду, позвонил по какому-то телефону, вызвал в кабинет лейтенанта, а сам вышел. Через полчаса появился вновь, но не один, а с полковником, представившимся начальником следственного отдела КГБ Белоруссии.

– Вот, товарищ полковник, подследственный не хочет отвечать на вопросы.

– В чем дело? – обратился полковник ко мне. – Почему вы себя так ведете?

Я в подробностях рассказал о нанесенном мне и всему моему народу оскорблении и заявил, что пока майор Савенков в присутствии полковника и нескольких других сотрудников не принесет мне извинения, я не произнесу ни слова.

Полковник о чем-то поговорил с майором в углу кабинета, подписал мой пропуск и приказал лейтенанту проводить меня из здания. Так и не состоялся мой первый допрос. Примерно через неделю я получил новую повестку. Савенкова не было. Вместо него меня допрашивал другой следователь, подполковник Афанасьев, который и вел дело в течение всех месяцев.

В феврале мне снова довелось встретиться с Савенковым. Он явился ко мне домой с обыском во главе группы сотрудников КГБ. Как он изощрялся! Обыск продолжался с восьми утра до девяти вечера.

Следствие продолжалось уже полгода и, как нам казалось, близилось к завершению, но… Последние два моих допроса не были похожи на все прежние. Следователь, подполковник КГБ Афанасьев, был вежлив и не только соглашался с моими ответами, но предлагал варианты, которые были лучше тех, которые я формулировал сам. Это было нечто новое в его отношении ко мне, да и в порядке ведения допроса. Ответы, как правило, бывали предметом наших серьезных споров. Возвратившись после последнего допроса, я сказал друзьям:

– Боюсь утверждать, но что-то произошло. Мне показалось, что дело спускают на тормозах! Друзья с этим не согласились.

– Ты знаешь хоть один пример, чтобы КГБ, начав, не довел следствие до желаемого им конца? Притом, нам известно, что наше дело под контролем Москвы, – с уверенностью заявил Давидович.

На следующий день я был снова вызван на допрос. Следователь, как и вчера, был вежлив и доброжелателен. Я снова ушел с надеждой. Друзья по-прежнему не верили моим предчувствиям.

Но этот допрос оказался последним. 28 мая 1973 года находившийся в тюрьме Кипнис был уведомлен, что дело прекращается, а 29 мая то же самое объявили Давидовичу. «Президиум Верховного Совета БССР, – гласило постановление, – на основании статьи Уголовно-процессуального кодекса, предусматривающей прекращение дела в тех случаях, когда совершенные действия утратили социально опасный характер или лица перестали быть социально опасными, принял решение уголовное дело номер 97 прекратить». Нам объявили, что дело прекращено, «потому что обвиняемые имеют большие военные заслуги перед государством, но никак не из-за их невиновности…»

На радостях мы чуть было не послали благодарственную телеграмму Брежневу, но, слава Богу, вовремя одумались.

Истинная причина на самом деле была в ином. Брежневу в то время предстоял первый визит в США, а очередная расправа над евреями, к тому же, ветеранами войны, вносила в международную обстановку ненужное напряжение. В том, что нас не судили, – заслуга не советских властей, которые, якобы из уважения к нашим военным заслугам прекратили подготовленное судилище, а мировой общественности и, прежде всего, американского конгресса. Сенатор Хартке лично принял участие в нашей судьбе. Еврейские организации мира также не оставляли нас без внимания и поддержки.

Все это мы узнали позже, когда в Минск прибыл помощник сенатора Хартке – Леон Чарный. Он рассказал, что сенатор приехал в Москву перед визитом Брежнева в Америку и на встрече с ним сказал: «Американский народ ждет вашего визита, и мы хотим вас принять наилучшим образом. Но в народе тревога – стало известно, что в Минске готовится суд над еврейскими ветеранами войны, и во многих городах могут быть демонстрации протеста, что испортит ваш важный для обеих сторон визит». Брежнев кивнул своему помощнику, и наша судьба была решена – суд над четырьмя евреямиветеранами войны против нацизма не состоялся.

Советские власти были чрезвычайно заинтересованы в благополучном исходе визита Брежнева в Америку и ради этого готовы были на все. Когда я вернулся домой после объявления нам о прекращении нашего уголовного дела, вдруг заработал молчавший много месяцев мой домашний телефон. Первый звонок оказался из Нью-Йорка, будто по заказу КГБ. На следующий день американские средства массовой информации сообщили о прекращении уголовного дела против нас.

Хочу еще раз выразить свою вечную признательность моему верному спутнику жизни, другу и жене, ныне покойной русской женщине Надежде, которая в те трудные дни всегда была рядом, разделяла мои убеждения и без лишних слов делала все ради нашей идеи. Еще раз склоняю голову перед ее светлой памятью. Сознаю, сколь безмерно перед нею виноват и прошу прощенья за все страдания, которые ей довелось испытать.

* * *

Большинство евреев, которых власти удерживали, не давая разрешения на выезд из Советского Союза, имели когда-то отношение к различного рода «государственным секретам». По крайней мере так официально объясняли им причину отказа. Об этом стоит рассказать подробней.

Сталинская секретомания была хронической болезнью всего общества. Засекречивали все – порой действительно важное, но чаще всего то, что никакой ценности не представляло. Все началось с параноика Сталина, которому, как известно, кругом грезились враги. Это было воспринято всем народом, и чиновники довели бдительность до полнейшего абсурда.

В феврале 1987 года, спустя более четверти века после моего ухода из армии, власти снова заявили, что мне отказано минимум на пять лет.

– До 1992 года ваши заявления рассматриваться не будут, – сказали мне, на этот раз в московском ОВИРе.

– По какой причине? – спросил я.

– Известная вам секретная информация сохраняет свою важность для нашей безопасности.

– И вы все еще продолжаете настаивать на этом абсурде? В министерстве обороны, при моем обращении, не верят, что мою службу все еще выставляют причиной для отказа.

Чиновник есть чиновник. Он не решает, а твердит, что приказано. Но попытаемся отвлечься и рассуждать исходя из интересов тогдашнего СССР. Ограничимся только моим собственным примером. Техника, с которой мне приходилось иметь дело, давно устарела и была снята с вооружения. Ее эксплуатировали даже в тех странах, которые в то время числились потенциальными противниками Советского Союза. Организация и структура войск изменились, дислокация – тем более.

Накануне визита Леонида Брежнева в США я, в который уже раз, обратился к нему с письмом:

«Как все простые люди, я приветствую шаги советского правительства и Ваши личные усилия, предпринимаемые для разрядки международной напряженности. Приветствую я и Ваш визит в США, но, доведенный до отчаяния, в случае очередного отказа мне в праве на выезд, буду вынужден провести голодную забастовку на все время Вашего пребывания в Америке. Я понимаю, что мое поведение может негативно сказаться на успехах Вашей миротворческой миссии, тем не менее, я вынужден на это идти, хотя с сожалением и горечью».

Одновременно мною было отправлено письмо и президенту Соединенных Штатов Ричарду Никсону, в котором я просил его при встрече с Брежневым напомнить тому о моем тяжелейшем положении и голодовке. Конечно, ответа от Брежнева я не получил. Письма, полагаю, были перехвачены минским КГБ. О них стало известно моему начальству на работе и меня вызвали «на ковер».

– Вы что, – возмущаясь, увещевали меня, – разве вы в капиталистической стране, чтобы бастовать?

– Разве в стране социализма трудящиеся такого права не имеют? Странно, боролись за свободу, сколько крови пролили, а прав не получили?

Разговор был долгим и для меня малоприятным. Хотя круг беседовавших со мной был узким, но о разговоре узнали не только в институте, но и в городе. Вскоре директор института и секретарь партийного бюро сами оказались «на ковре». Вначале в райкоме, а затем и в ЦК. Вернулись злые и снова набросились на меня. На сей раз позвонили домой с просьбой явиться. На новую проработку я уже не пошел. На работу не являлся в течение всех дней брежневского визита в США. Вместе с Наумом Альшанским, Ильей Гольдиным и Михаилом Мацевичем проводили голодовку протеста.

С плакатом «Голодаем! Требуем отпустить в Израиль!» пришли к памятнику погибшим в Минском гетто. Там просидели несколько часов спокойно, пока возле нас не собралась большая толпа любопытных. Приехала милиция, и нас забрали. Допросили, продержали в камере до вечера и отпустили домой.

Эта акция наш выезд не ускорила, но привлекла внимание мировой общественности к еврейской проблеме в СССР.

* * *

Советские чиновники, занимавшиеся проблемами эмиграции, отличались особой черствостью и особым, притом узаконенным, бюрократизмом. Для их произвола был полный простор. Попытаюсь без прикрас вспомнить былое.

Весь процесс выезда был многоступенчат. На первой ступени необходим был вызов, и это зависело от бюрократов из КГБ. Все вызовы проходили под их контролем, и они при этом проявляли особую бдительность. От них зависело, получишь ты вызов или нет. Я, к примеру, ждал его более года. Поскольку перлюстрация писем была обычным и, опять же, «узаконенным», для КГБ, актом, человек с его намерениями был целиком в их руках. Теперь легко представить, сколько изворотливости нужно было применить, чтобы обойти эти преграды и вызов все-таки получить.

Излюбленным методом работы всех ОВИРов была волокита при приеме и оформлении документов. Приходит человек в ОВИР с уже полученным, наконец, вызовом за анкетами, а ему их не дают, придумывая разные отговорки: то не все члены семьи явились, то у кого-нибудь паспорт просрочен и т. д. и т. п. Так за злосчастными анкетами приходилось ходить несколько дней, недель и даже месяцев. И такое бывало. Наконец анкеты получены, заполнены, и долгожданное прошение можно сдать? Не тут-то было! Так просто это редко кому удавалось. У чиновников ОВИРа много вопросов.

– А где характеристика с места работы?

Характеристика требовалась только с одной целью – чтобы было еще одно препятствие на пути репатриантов. Человек обращается к своему руководству и просит выдать ему необходимую для подачи документов характеристику. Администрация в панике и гневе. Неприятности грозят и ей. Как выйти из положения? А очень просто:

– Мы таких характеристик не даем, а если ОВИРу нужно, пусть сделают запрос. Возвращается проситель в ОВИР и сообщает, что нужен запрос. Но там чиновники на этом деле собаку съели.

– Мы никаких запросов не делаем. Вам нужно, вы и обращайтесь по месту работы.

– Но на работе утверждают, что характеристику могут дать только по письменному запросу.

– Нас это не касается. Вам нужно, вы и добивайтесь.

И снова унижения, просьбы и обращения, хождения от одного чиновника к другому, а те изощряются, придумывая новые причины, чтобы сказать «нет», да и только. Что делать? Замкнутый круг.

Инженер минского завода «Ударник» Рахнович получал такую характеристику, которую затем заменили просто справкой, около трех месяцев, инженер Ратницкий, работавший в СКБ автоматических линий, – более двух. Подобных примеров было не счесть.

Прежде чем выдать такой документ, человека протаскивали через всевозможные формы унижения. Его вызывали и увещевали все начальники, а затем бросали на суд общественности: разбирательства на различного рода комитетах, месткомах, бюро, собраниях. Некоторые руководители, дабы оградить себя от неприятностей и не стать объектом разбирательства в райкоме или в другом вышестоящем органе, требовали от сотрудника сначала уволиться, обещая выдать справку только после этого.

Служащая Элькина по такому требованию директора уволилась, но когда пришла за обещанной справкой, ей отказали. Логика у начальства была непробиваемой: «Мы людям, у нас не работающим, справок выдавать не имеем права». Сколько упрашивала, сколько пролила слез, а результат нулевой. Расстроенная Элькина пришла ко мне. Я долго думал, не зная, чем помочь.

– Знаете что, – наконец посоветовал я, – попробуем обратиться в суд с требованием восстановить вас на работе!

Мы сочинили такое исковое заявление: «В связи с тем, что по требованию директора завода я была вынуждена подать заявление об увольнении, чтобы получить справку для подачи документов в ОВИР, но справку, в итоге, директор выдать отказался, считаю свое увольнение незаконным. Прошу восстановить меня на работе с выплатой заработной платы за вынужденный прогул, совершенный по вине директора».

После того, как заявление поступило в суд, справку Элькиной выдали.

Еще одна проблема – справка от родителей, что они не возражают против выезда их сына или дочери. По сути, такая справка нужна. Но порой советские бюрократы доходили и здесь до абсурда. Мук и терзаний тоже бывало много. Некоторые родители, боясь, что это скажется на их личном благополучии, выдавать такое согласие отказывались. А без этой справки документы ОВИР не принимал. У некоторых получение такой родительской справки длилось годами.

Ветеран войны Семен Алуф некоторое время не давал своего согласия на выезд дочери, но после того, как она и ее муж, врач Полещук, оказались без работы и, следовательно, без средств к существованию, такую справку написал, хорошо понимая, чем это для него обернется. И действительно, его исключили из партии и выгнали с работы.

Старшая дочь Розы Иоффе из Бобруйска родилась, когда отец оставил семью. За всю свою жизнь она своего беглого родителя не видела ни разу. Но когда, уже став матерью, решила подавать документы на выезд, пришлось этого «родителя» разыскивать. На письма он не отвечал, поэтому она была вынуждена вместе с мужем ехать в далекую Сибирь, искать там беглого папашу и упрашивать подписать такую справку. Тот ничего знать не желал и подписывать такую бумагу категорически отказывался. Только после длительных и унизительных хождений по различного рода советским и партийным инстанциям они получили требуемую справку.

Семья Кравченко из Бобруйска решила подать документы на выезд к отыскавшимся в Израиле родственникам. Их старшая дочь Дина несколько лет назад развелась с мужем. Его за зверское изнасилование и другие тяжкие преступления осудили на длительный срок и лишили родительских прав на сына. Чтобы в приговоре суда, помимо заключения на длительный срок, было и лишение родительских прав, нужно было быть особо тяжким преступником. Однако минский ОВИР, нимало не смущаясь, справку от родителя, лишенного этих прав, потребовал.

Ничто не помогало – ни доводы, ни логика, ни доказательства абсурдности такого требования. Что делать? Я связался с друзьями в Москве, а конкретно – с Иосифом и Диной Бейлиными. Дина Бейлина – одна из героических женщин в нашем движении. Москва – единственный надежный, постоянно функционирующий узел связи с мировой общественностью. Там – самоотверженные активисты движения, и они сделают все, что смогут.

Бейлины собрали пресс-конференцию. Об этой истории заговорили западные средства массовой информации. И тогда произошло неожиданное – семью Кравченко срочно вызвали в ОВИР, и те самые люди, которые никаких доводов и слышать не хотели, издевались над семьей, как могли, сами «обиделись». Какие оказались чувствительные! Видимо, им здорово от начальства досталось.

– И что вы ходите и хлопочете где-то?! Могли бы сразу обратиться к нам, все бы разрешилось. Больше никуда не обращайтесь. Вот вам документы – и можете уезжать! А вот случай, который произошел с Ильей Чернявским, студентом Белорусского технологического института. Он заявил, что подает документы на выезд в Израиль, и попросил требуемую ОВИРом справку. В ответ его поспешно исключили из института, а вскоре прислали повестку для призыва в армию.

– Позвольте, – возразил Илья, – ведь я подал документы на выезд из страны. Из института меня за это исключили, а в армию почему-то призывают. Как я могу служить и присягать на верность стране, которую желаю покинуть?

Его, тем не менее, строго предупредили, что если он не явится на призывной пункт, то против него будет возбуждено уголовное дело за уклонение от воинской службы.

Чернявский обратился в ЦК, написал письмо министру обороны. Просил подождать, пока не решится вопрос с выездом. Когда же он не явился в военкомат по очередной повестке, против него действительно возбудили уголовное дело.

18 июня 1976 года Илью Чернявского вызвали в прокуратуру. Следователь Иван Иванович Богдан, он же заместитель прокурора района, предъявил Илье обвинительное заключение. В нем указывалось, что Чернявский отказался получить повестки военкомата от 24 мая и 3 июня, то есть очевиден умысел уклониться от действительной военной службы (ст. 77 УК БССР, ч. 1), что грозит лишением свободы от одного до трех лет.

После допроса следователь повел Илью к прокурору. Строго глядя на Чернявского, прокурор сказал:

– Мы вас посадим и дадим три года. Я буду требовать максимального срока. Прокурор подписал санкцию на арест, и Чернявского увезли в тюрьму на улицу Володарского.

…Темная подвальная камера. Три человека спят на голых железных прутьях ничем не застланной кровати. Илья объявил голодовку и отказался от пищи и воды, требуя освобождения. На следующий день, 17 июня, его перевели в большую камеру на тридцать пять человек. Дали матрас. В тот же день отец Чернявского, приглашенный в прокуратуру, подал протест по делу сына. 18 июня Илью вызвали к следователю и объявили, что следствие закончено. Илья отказался знакомиться с делом, пока у него не будет адвоката.

– Мы дадим вам адвоката.

– Мне ваш адвокат не нужен. Адвоката пригласит отец.

Проводить голодовку в общей камере трудно, и Илья потребовал перевести его в одиночку. Его заковали в наручники и посадили в карцер. Через час в карцер пришел дежурный офицер, пообещал перевести в одиночку и… снова отвел его в общую камеру.

В одиночную камеру его перевели только после очередного заявления. Голодовка продолжалась.

20 июня его вызвал капитан и просил прекратить акцию.

– Администрация тюрьмы не вправе сажать или выпускать. Если есть жалобы – пишите прокурору по надзору, но ручку и бумагу проводящим голодовку не даем.

Прекратить голодовку Чернявский отказался, ис 21 июня его пытались кормить принудительно, с помощью расширителя и зонда. Илья несколько раз терял сознание. Здоровенный стражник дал ему зуботычину: «Мы тебе покажем Израиль!»

19 июня группа евреев направила в защиту Чернявского письмо Генеральному прокурору СССР Руденко. В этом письме говорилось, что действительная причина ареста Чернявского – возбуждение им ходатайства о выезде в Израиль. За это он исключен из ВУЗа, что само по себе является нарушением закона (статья 121 Конституции СССР). Мы требовали решительного вмешательства Генерального прокурора в дело, восстановления законности и наказания виновных.

Отец Ильи написал письма в ЦК КПСС, Генеральному прокурору и участникам совещания коммунистических и рабочих партий европейских стран, проходившего в то время в Берлине.

Выход негативной, а, значит, правдивой информации за рубеж было уязвимым местом советских правителей. Они ведь всячески силились представить себя и страну и главными борцами за мир, и единственными до конца последовательными гуманистами, и самыми демократичными правителями. С помощью московских активистов нашего движения, связанных с иностранными журналистами, мы всячески это использовали. Все копии посланных писем доходили до Запада.

23 июня Илью вызвали на беседу сотрудники МВД, которые советовали написать прокурору по надзору. Уговаривали и настаивали прекратить голодовку. Чернявский согласился написать заявление, после чего его перевели в общую камеру…

28 июня 1976 года во второй половине дня в мою квартиру позвонили. Открыв дверь, я с удивлением увидел перед собой остриженного, усталого и исхудавшего Чернявского. Он рассказал:

«Утром меня вызвал следователь Богдан и отдал паспорт, изъятый при аресте. Он заявил, что я освобожден из-под стражи. За воротами тюрьмы ко мне подошли двое в штатском.

– Вы Чернявский?

– Да.

– Илья Фридрихович?

– Да.

– Садитесь в машину, за вами прислали из ОВИРа.

В ОВИРе все любезны, услужливы.

– Давай паспорт, мы тебя сами выписали из домовой книги, чтобы не терять времени. Иди в "Интурист", спроси Ларису Васильевну, билет для тебя забронирован. Уедешь 3 июля».

– Так что, Лев Петрович, – продолжал Илья, – меня хотят выбросить за пять дней!

30 июня в адрес одного из подписавших коллективный протест на имя Генерального прокурора пришло извещение:

г. Минск, Старовиленский тракт, 25, кв. 14, В. Щукину

На вашу жалобу о необоснованном аресте гражданина Чернявского И. Ф. сообщаем, что 28 июня 1976 года Чернявский из-под стражи освобожден, и с учетом вновь открывшихся обстоятельств дело в отношении его производством прекращено.

Зам. Прокурора города
Старший советник юстиции М. Н. Каминский.

3 июля Чернявский, не уложившись в отведенный срок, написал новое заявление.

Министру внутренних дел БССР

Я, нижеподписавшийся, прошу продлить срок визы номер 04526655 обыкновенной, выездной, выданной для отъезда на постоянное жительство в Израиль, сроком действия в течение пяти дней, так как срок действия с 28.06. до 3.07.76 г. оказался недостаточным для оформления выезда.

И. Чернявский.

За пять советских неконвертируемых рублей визу ему продлили. 8 июля 1976 года Чернявский выехал в Израиль.

В случае с Ильей Чернявским власти считали правомерным лишить молодого человека за желание выехать из СССР права на образование, считали морально оправданным заставить его присягать на верность родине, от которой он отказался, привлечь его к судебной ответственности всего лишь за поданное прошение. К счастью, Чернявский, пройдя через нелегкие испытания, все-таки вскоре уехал.

Но каково положение тех, кто жил в обстановке преследований, при абсолютной неопределенности и неуверенности в завтрашнем дне на протяжении многих лет?

Эти люди были изгоями, лишенными элементарных гражданских прав, на протяжении многих лет. И таких было много. Из перечня выпавших на их долю испытаний можно было бы составить обвинительный акт против целой когорты советских правителей, виновных в грубейших нарушениях элементарных человеческих прав.

Вспоминаю по памяти только тех, с кем чаще всего приходилось встречаться в нашей общей сионистской борьбе.

Александр, Юдифь и Владимир Лернеры, Дина и Иосиф Бейлины, Ида Нудель, Анатолий Щаранский, Юлий Эдельштейн, Владимир и Маша Слепак, Владимир и Лена Престины, Павел и Мара Абрамовичи, Леви Улановский, Юлий Кошаровский, Виталий и Инна Рубины, Виктор и Ира Браиловские, Александр и Люся Лунц, Григорий и Наташа Розенштейн, Александр и Роза Иоффе, Иосиф Бегун, Илья Эссас, Марк Азбель, Феликс и Тамара Кандель, Михаил Эйдельман, Александр Марьясин, Аба Таратута, Леонид Вольвовский, Инна и Игорь Успенские, Наум Альшанский и, конечно же, безвременно ушедший из жизни Ефим Давидович и много других, составлявших в свое время стержень нашей общей борьбы. Тяжелые испытания выпали на их долю, но они выстояли.

* * *

26 октября 1941 года гитлеровские оккупанты в Минске осуществили первую публичную казнь. В присутствии многих тысяч горожан в разных местах города были казнены 12 героев-подпольщиков. Все они были повешены.

Остались свидетельства об одном из злодеяний в виде фотографий, обошедших впоследствии газеты и журналы многих стран мира. Они помогли общественности узнать первых героев зарождавшегося сопротивления в Белоруссии.

На казнь по улицам города провели троих: мужчину средних лет, юношу и девушку. Вскоре стали известны имена двоих: минский рабочий Кирилл Трус и школьник Володя Щербацевич. Казненная девушка долго оставалась неизвестной. Почему?..

Откликаясь на естественный интерес общественности, квалифицированные журналисты и видные криминалисты по заданию газеты «Труд» и «Всесоюзного радио» провели независимое расследование, и имя неизвестной героини было установлено. Ею оказалась выпускница минской средней школы семнадцатилетняя еврейская девушка Маша Брускина.

Сегодня это имя известно уже всему миру, а вот власти бывшего СССР, впрочем, как и современной Беларуси, продолжают называть ее «неизвестной героиней».

Независимое расследование и поиски имени казненной девушки шли беспрепятственно лишь до того момента, когда корреспонденты газеты «Труд» Лев Аркадьев, «Всесоюзного радио» Ада Диктярь и «Вечернего Минска» Владимир Фрейдин напали на еврейский след в своих поисках.

С этого момента дальнейшие поиски имени героини сопровождались атмосферой густопсового антисемитизма, руководимого КГБ. В 1968 году первопроходец поиска Владимир Фрейдин имел телефонную беседу с представителем этого комитета, завершившуюся для журналиста обширным инфарктом. После этой «беседы» всякие разговоры о том, что произошло в Минске 26 октября 1941 года, Фрейдин навсегда прекратил. Журналистка Ада Диктярь, устроившая передачу о подвиге Маши в эфире радиостанции «Юность», на следующий день была изгнана с работы. Почерк все тот же.

В 1987 году, когда в московской газете «Известия» был опубликован снимок казни Маши и она снова названа «неизвестной героиней», академик Сахаров отправил в редакцию письмо с протестом, требуя назвать ее подлинное имя.

Так гитлеровцы лишили Машу Брускину жизни, а коммунисты лишили эту храбрую еврейскую девушку имени.

У огромного количества евреев и части белорусской интеллигенции продолжающееся замалчивание имени героини вызывает горечь и возмущение.

Как и Маша Брускина, многие еврейские женщины наравне с мужчинами проявили в годы войны невиданный героизм в борьбе с гитлеровскими извергами. На совести ныне живущих поколений, пока живы еще свидетели тех событий, – воздать героизму должное, увековечить память героинь.

Маленький голландский народ воздал почести и увековечил память еврейской девушки Анны Франк, белорусские же наследники советского антисемитизма продолжают ту же антисемитскую политику. А жаль! Белорусский народ достоин лучшей доли.

В то время, о котором я вспоминаю, неуверенность в своем будущем, опасение за будущее детей подспудно присутствовали в каждом, кто принимал решение о выезде. Страна, в которой мы родились и жили, за которую многие из нас воевали, перестала для нас быть родиной. Лично я, прожив в Израиле уже двадцать лет и столкнувшись со всяким, по сей день уверен, что доверять свои судьбы никому нельзя. Только Израиль, при всех трудностях, достающихся ему, может быть и есть гарант нашего будущего.

Трагичные истории многих, добивавшихся осуществления своего права на воссоединение с родными в Израиле, уходят корнями в горькие годы войны, в общую трагедию евреев Европы.

Когда тяжело раненный на фронте Шолом Гольдин вернулся в 1944 году в Минск, никого из своих родных он не застал в живых. Они погибли во время одной из акций гитлеровцев и их местных пособников в канун праздника Пурим 2 марта 1942 года.

Сестры и брат, вышедшие из леса, рассказали ему о трагедии, постигшей восемьдесят тысяч минских евреев, среди которых были мать, сестра, жена и двое детей Шолома, а также не менее десяти других родственников. Некоторые оставшиеся в живых чудом спаслись, найдя убежище в еврейском партизанском отряде Шолома Зорина. Что же осталось? Осталось прежнее: «Мало вас били, жиды!»

Одна из сестер Гольдина, Сара, вернулась из партизанского отряда вместе с польским евреем Ароном Якубовским, участником халуцианского движения в Польше. Вскоре они отправились в трудное путешествие на землю предков. Три года они странствовали по Европе, после чего на утлом суденышке достигли желанной земли.

По истечении некоторого времени Шолом завел новую семью. Его жена Бася в оккупации не была, но, как она говорила, для нее катастрофа русского еврейства началась еще в 1937 году, когда четырнадцатилетней девочкой она узнала, что с нового учебного года закрываются все еврейские школы Минска. Она заливалась слезами, узнав об аресте ее любимых еврейских писателей и поэтов – Харика, Аксельрода, Кульбака.

У Баси и Шолома родился сын Эли. В доме, насколько это было возможно при советском режиме, поддерживалась еврейская атмосфера. Стараниями матери родным языком в семье был идиш и никогда не исчезали книги на этом языке. Воспитывался мальчик в еврейских традициях. Для него, уже с детства, еврейство было предметом гордости, а не недостатком, как для некоторой части его сверстников. Эли чувствовал себя евреем задолго до того, как ему об этом напомнили антисемиты.

Семья Гольдиных подала документы на выезд в Израиль еще летом 1972 года. Ожидание разрешения длилось много лет. Не зря люди говорят: «Хуже всего – ждать и догонять!» И сколько такое ожидание может продолжаться? Этого никто не знал.

Одна женщина, беседовавшая с начальником Минского ОВИРа Добржанским, пересказала мне любопытный диалог:

– Зачем вы держите здесь так долго этого Овсищера, если считаете, что он приносит какой-то вред? Отпустите его, куда ему угодно, и делу конец!

– Вот куда он уедет, а не в Израиль! – указал Добржанский пальцем в землю.

Возможно, что в этом выразительном жесте – вся суть нашего долгого задержания. Советская империя продолжала уверять мир, что жизнь советских народов самая счастливая, и вдруг – массовое бегство. Как можно такое допустить?! Как известно, умный – врагов в друзей обращает, а глупый – из друзей врагов плодит.

* * *

Сегодня, когда я пишу эти воспоминания, прошло уже более двадцати пяти лет со дня смерти Ефима Ароновича Давидовича. Он был яркой фигурой среди евреев, боровшихся за выезд в Израиль. Я, как его близкий друг, считаю своим долгом сказать о нем несколько искренних слов.

В мае 1943 года, после окончания Куйбышевского пехотного училища, двадцатилетний Ефим в звании младшего лейтенанта прибыл в гвардейскую дивизию, сражавшуюся на Курской дуге, где сразу окунулся в самое пекло войны. Пехота – род войск, который берет на себя главный удар в любой войне, в том числе, и в современной. Не могу судить, что будет, если, не дай Бог, возникнет атомная война.

Каждый, кто воевал, знает, что самые большие потери командного состава были среди офицеров пехоты. Ефим был командиром взвода, роты и батальона. Пять раз был ранен, но всякий раз после госпиталя снова возвращался в строй. Совсем непросто оторваться от земли и под шквальным огнем пойти в атаку, когда знаешь, что шансов остаться в живых очень мало. Здесь скомандовать «в атаку!» мало. Здесь нужен собственный пример командира. Ефим подавлял в себе естественный для каждого инстинкт самосохранения, поднимался первым, ведя за собой своих солдат, но при этом стремился так выполнить боевую задачу, чтобы сохранить жизнь как можно большему числу людей.

Приведу известный мне эпизод из его военной биографии.

10 августа 1943 года в ходе наступления на Белгородском направлении Ефим получил первое тяжелое ранение. Операция проводилась во фронтовом госпитале без наркоза и без предварительно сделанного рентгеновского снимка. Раненный Ефим лежал на столе, а хирург искал осколки, все больше и больше разрезая ногу.

После операции, рассказывал Ефим, он услышал, как хирург говорил своим помощникам и сестрам: «Почти час я полосовал его ногу. Совсем еще паренек, а какой характер, какая воля, ни одного стона, всю операцию перенес геройски, а вот тот еврей – здоровый молодой мужчина – кричал». Ефим, вспоминая этот случай, всегда сожалел, что у него не было тогда сил сказать, что он тоже еврей. На фронте, как затем и в мирной жизни, он личным примером опровергал лживые выдумки о евреях, якобы отсиживавшихся в тылу. На фронте он был чернорабочим и испытал все, что несет с собой это страшное событие по имени война.

В каждом освобожденном от немцев городе, в каждом местечке он находил большой или малый Бабий Яр, и эта наша национальная трагедия потрясла его, как и многих из нас, на всю жизнь. Она сформировала его еврейское самосознание, горе каждого еврея становилось его личной болью.

На Украине, в Польше, в местах, где жили сотни тысяч евреев, вспоминал Ефим, он встретил лишь двух евреев, чудом уцелевших. Однажды его рота подобрала на фронтовой дороге семилетнего мальчика, который запомнился ему на всю жизнь. Это был скелет, обтянутый кожей, и в его безжизненных глазах изредка возникало выражение испуга. Он не отвечал на вопросы, но когда Ефим заговорил с ним на идише, глаза его потеплели, и мальчик поведал страшную историю гибели своих родных. Особенно страшную еще и потому, что она была в то время такой обычной!

С этого времени, с этой печальной встречи с убитым горем еврейским мальчиком Ефим особенно остро осознал, что за свое человеческое достоинство еврею надо бороться. Так они делал, не щадя себя, рискуя жизнью на фронте. И так поступил, жертвуя своим покоем и благополучием уже после войны, когда антисемитизм стал проявляться в Советском Союзе во всей своей отвратительности. В ноябре 1945 года ему довелось впервые после войны побывать в своем родном Минске. Здесь он узнал о гибели родных и близких, о массовом уничтожении людей только за то, что они родились евреями. Со всей страстью неугомонного сердца Ефим ощутил, что горе его семьи – только маленькая крупица огромной Катастрофы еврейского народа. Отныне и до последнего вздоха горе и радости родного народа и его национального государства стали смыслом всей его жизни.

В 1952 году Ефим с отличием закончил академию им. Фрунзе. Военно-научный отдел академии, который в то время возглавлял генерал Петр Григоренко – впоследствии один из известнейших всему миру борцов за права человека – рекомендовал Давидовича к военно-научной работе. Он был включен в кандидатские списки в адъюнктуру, но… исключен из них без каких-либо объяснений.

Да и какие могли быть объяснения в период, когда врачиевреи с огромными научными и боевыми заслугами были арестованы, и в стране по заданию Сталина готовилась акция по окончательному решению «еврейского вопроса»!

В сорок лет Давидович достиг вершины, о какой офицереврей мог только мечтать. Он стал полковником, и пользовался в войсках широкой известностью и авторитетом. Некоторое время он командовал одним из лучших танковых полков в Советской армии, затем был переведен в штаб Белорусского военного округа. В результате физического и нервного перенапряжения в сорок два года он получил инфаркт средней тяжести, а через два года, после второго и уже обширного инфаркта, Давидович уволился из армии.

Потом Ефим признавался, что, даже если бы инфаркта не случилось, из армии так или иначе пришлось бы уйти. Его борьба с антисемитизмом становилась все более активной. После убийства в 1971 году в Минске всемирно известного профессора-уролога Михельсона эта борьба приняла систематический и целеустремленный характер. Давидович пишет письмапротесты в партийные и советские учреждения, в редакции газет и журналов, обращается к известным в стране и в мире общественным деятелям. Ответом стала кампания травли, вначале по партийной линии, так сказать в «рабочем порядке», а затем – в форме публичного шельмования.

Встретившись лицом к лицу с партийными чиновниками всех, вплоть до самых высших, рангов в Белоруссии, он окончательно избавился от всяких иллюзий. «Эти волки в больших чинах, – говорил Ефим, – раскрыли мне глаза… Я им всем, в том числе и руководителям республики, говорил правду, называя их теми, кем они были на самом деле, – обыкновенными фашистами».

Как я уже писал, примерно с ноября по конец мая 1972 года в Минске в кабинетах КГБ усиленно фабриковалось антиеврейское «уголовное» дело номер 97. Это дело было прекращено, но антисемитская истерия в стране продолжалась. Давление КГБ на еврейских активистов не ослабевало. Застенки ГУЛАГа пополнялись новыми «преступниками», вся вина которых состояла в том, что они пытались, в соответствии с законами, осуществить свое право изучать язык своего народа и жить в своем государстве. Больной Ефим включается в борьбу за право евреев на выезд в Израиль. Врачи настоятельно рекомендуют ему покой. Разве мог он быть в покое? Спасением для него мог стать только выезд в Израиль, но полковника Давидовича не выпустили, а разжаловали в рядовые и лишили пенсии – единственного источника существования семьи из четырех человек.

В конце концов, сердце не выдержало и 24 апреля 1976 года, после очередного инфаркта, Давидовича не стало.

Его похоронили в Минске. Дав разрешение на выезд семье, позволили (удивительно быстро) вывезти гроб с его телом. Прах Ефима покоится на одном из кладбищ в Иерусалиме. Его мечта об Израиле сбылась, но жаль, что только после смерти!

Наши жены в годы борьбы за Израиль в значительной мере были нашими сподвижницами. Поддержка семьи в обстановке каждодневного преследования очень важна. Если жена разделяет твои убеждения, это умножает твои силы и сопротивляемость.

За несколько дней до смерти Ефим рассказал мне, что взял у своей русской жены Марии Карповны и дочери Софии клятву, что в случае его смерти они уедут в Израиль. У гроба Мария эту клятву повторяла не единожды: «Мы обязательно выполним то, в чем тебе поклялись». Искренность этих слов тогда не вызывала сомнений. Однако перед самым отъездом стало очевидным, что ехать в Израиль Мария не желает.

Когда накануне отъезда они с дочерью обедали у нас, Надежда спросила ее:

– Маша, зачем, не имея желания ехать, вы затеяли этот сложный выезд, а когда получили разрешение, вдруг приуныли? – Я же была уверена, что нам откажут, – был ее ответ.

– Вам и сейчас не поздно забрать документы и отказаться от выезда. Кто вас заставляет? Не хотите ехать – оставайтесь, – сказала присутствовавшая на обеде Эмма Гуткина.

Все ее поддержали. Мария промолчала… Сейчас уже очевидно, что разыгрывался новый спектакль по сценарию КГБ. Когда газеты Минска стали публиковать «Письма из рая», которые Мария начала писать на второй день после прибытия в Израиль, это вначале вызвало недоумение, но вскоре все прояснилось.

В Израиле вдове и дочери Давидовича была оказана радушная встреча. Их, как никого до этого, окружили вниманием, в ульпане платили по две стипендии каждой, предоставили им квартиру из четырех комнат. Установили большую пожизненную пенсию. Оснований для обид не было. Так в чем же дело?

Долгие годы эти две женщины жили рядом с волевым, идейно убежденным и сильным человеком, который многое пережил и умел смотреть вперед. Он хорошо понимал, что вокруг происходит. Эти женщины его качеств не переняли и, оказавшись одни, без привычного руководителя, были растеряны, чем, естественно, воспользовался комитет госбезопасности.

«Письма из рая» были опубликованы 4 декабря 1976 года, а 12 февраля 1977 года та же газета опубликовала отклики на них под заглавием «Письма о письмах». Содержание этих «откликов» пересказывать нет необходимости – они полностью соответствуют набившим оскомину кагебешным стандартам.

Некоторые евреи Минска и других городов также послали свои отклики на письма Марии, но их не публиковали.

Как реакцию на подобные публикации я лично тоже получил несколько писем от анонимных авторов. Приведу некоторые выдержки. «Ты не думай гад што нихто не знае где ты прячишь свою жидовскую морду мы знаем где ты живеш и скоро до тебя доберемся», – так писал один аноним. Вот отрывок из письма одного теоретизирующего анонима – он обосновывал свой антисемитизм, ссылаясь на Гитлера: «Помни, жид, если вас фюрер не уничтожил, то мы это обязательно сделаем».

А 8 апреля 1978 года, уже после возвращения вдовы и дочери Ефима из Израиля, «Советская Белоруссия» поместила завершающую этот цикл публикаций статью как заключительный аккорд всего сценария. Здесь некий Павловский представляет покойного Давидовича как корыстолюбца, хапугу, безвольного мещанина, попавшего под влияние «сионистских зазывал» и, в частности, их «прихвостня» Овсищера, едва не разбивших судьбу двух советских женщин…

Какую цель ставил перед собой КГБ с выездом и возвращением семьи покойного Давидовича? Неужели только ради антисионистской пропаганды?

Нет, конечно. Готовился суд над Щаранским, и следствию явно не хватало свидетелей обвинения. А поскольку женщины были в руках КГБ, они были вынуждены делать то, что им велят. Соня выступила свидетелем обвинения на этом судилище. Кроме этого, у пресловутого комитета была и попутная цель. Авось, удастся. На третий день после своего возвращения Соня пришла ко мне на квартиру. Пришла не одна, а с представительницей КГБ, и предъявила мне ультиматум:

– Если вы, Лев Петрович, в течение недели не вернете мне деньги, которые вам дал папа, мы подаем в суд.

– Ваш отец, действительно, дал мне деньги, но он просил меня передать их семье Окунь перед их выездом, что я и сделал. И вы это хорошо знаете. А мне известно, что в Израиле вы эти деньги от Окуня получили.

– Ничего не знаю, деньги вам придется вернуть! Две посетительницы развернулись и вышли, не став меня и слушать.

Я знал, что семья Окунь передала в Израиле деньги Марии и Соне, потому что к тому времени у меня уже были две расписки, данные ими в присутствии нотариуса, о том, что деньги они получили.

Тем не менее, через неделю Соня позвонила, и мы встретились.

– Вы деньги приготовили? – первый вопрос, который я услышал.

– Конечно, нет.

– Значит, мы подаем в суд.

– А как вы будете выглядеть на суде, когда я предъявлю ваши расписки? Это твоя подпись? Не выпуская из рук, я показал ей обе расписки. Она была поражена и ничего не ответила.

– До чего дошли жена и дочь Ефима Давидовича! Он небось в гробу переворачивается от ваших поступков!

Заканчивая рассказ об антисемитской кампании в средствах массовой информации Советского Союза, приведу еще один весьма характерный эпизод.

10 декабря 1975 года, незадолго до смерти Давидовича, газета «Советская Белоруссия» опубликовала статью Здольникова под названием «Подлость».

Группа минских евреев, возмущенных лживостью статьи и ее антисемитской направленностью, написала в редакцию и в ЦК КПБ протест с требованием прекращения травли еврейского народа и соблюдения Конституции в национальной политике.

Ефим Давидович, Илья Ратнер, Владимир Баршай и Фридрих Чернявский посетили редакцию и встретились там с редактором.

– Как вы можете, готовя материал, не беседовать с теми, о ком пишете? – спросил Ефим.

– Это неверно. Здольников беседовал с каждым, о ком писал, – решительно возразил редактор.

– Вы утверждаете так, не зная или не желая знать правду? Вот, например, с Овсищером никто не беседовал. Его даже никто из вас в глаза не видел. Как может корреспондент писать, не узнав, что происходило на самом деле?! Это же возмутительно! – с гневом произнес Баршай.

– Да не только с Овсищером, они и с Чернявским не сочли нужным поговорить, – добавил Ратнер.

– С Чернявскими беседовали, со всей семьей, – настаивал редактор.

– Значит, вы утверждаете, что с Чернявскими беседовали? – вежливо задал вопрос Ефим.

– Конечно, – не смутившись, продолжал врать редактор.

– Ну, если вы так уверены, давайте спросим самого Чернявского. Вот он здесь, сидит у вас в кабинете. Редактор смутился, но – ненадолго.

– Со мной, как и с Овсищером, никто не беседовал, и никто из журналистов меня в глаза не видел. То же самое могу сказать, и о моем сыне, – отчеканивая слова, отрезал Чернявский.

– Так откуда же в редакции вся эта, с позволения сказать, информация? Вы можете нам ответить? – продолжал спрашивать Ефим.

– У нас есть надежные источники информации, это компетентные органы, и мы им верим, – закончил редактор встречу.

Встал, дав понять, что беседа закончена. Цена этой информации «компетентных» органов уже достаточно хорошо известна. Ни один редактор или журналист не осмелился бы ее проверять.

Так советская пропаганда упорно стремилась представить массовую репатриацию евреев из СССР как нечто стихийное, случайное, возникшее исключительно по вине «сионистских зазывал и агитаторов».

* * *

Совещание по безопасности и сотрудничеству в Европе, начавшееся в июле 1973 года, завершилось в Хельсинки 1 августа 1975 года подписанием Заключительного акта. Все годы, пока шли переговоры, мы с тревогой и надеждой ожидали этого дня. Наконец, все разногласия преодолены, Заключительный акт подписан. Мы надеялись, что уж кого-кого, а «узников Сиона» и многолетних «отказников» принятые обязательства коснутся непосредственно.

Ободренные этой надеждой, более десятка «отказников» из Минска написали письмо первому секретарю ЦК компартии Белоруссии П. М. Машерову.

«Петр Миронович, – писали мы, – подписание Советским Союзом Заключительного акта совещания глав правительств в Хельсинки мы не рассматриваем как политическое лицемерие, отсюда и наши новые надежды. Будучи уверенными в искренности намерений советского правительства, принявшего на себя столь важные обязательства по соблюдению прав человека, обращаемся к Вам лишь с одной просьбой – принять нас для разъяснений, касающихся наших судеб и судеб наших семей. Долгое пребывание в стране без прав и работы вынуждает нас использовать все возможные средства, чтобы получить долгожданное разрешение на выезд в Израиль. Наши письма и обращения на протяжении многих лет остаются без ответа. Мы надеемся, что в личной беседе нас поймут».

Под этим кратким письмом подписалось двенадцать евреев Минска, которым уже много лет отказывали в праве на выезд.

Прождав ответа более месяца и ничего не дождавшись, мы направились в ЦК без приглашения, надеясь, что кто-нибудь из руководства нас примет и выслушает.

Звоню из бюро пропусков в приемную самого Машерова. Трубку снимает секретарь приемной Светлана Степичева, моя бывшая сокурсница по институту.

– Здравствуйте. Это говорит Овсищер. Мы написали более месяца тому назад письмо товарищу Машерову и просили принять нас, но до сих пор ответа не получили. Поэтому пришли сами в надежде, что нас примут и выслушают.

– А, товарищ Овсищер! – тоном, который ничего хорошего не обещает, начинает разговор Степичева. – Чего вы хотите? Какое там еще письмо?

– Как какое письмо? – удивляюсь я. – Письмо это подписало двенадцать человек, и в нем мы просили, чтобы нас приняли. Разве вы его не получили?

– Кажется, такое письмо было, припоминаю, но никто вас не примет, не надейтесь.

– Почему не примут? А подписание Заключительного соглашения в Хельсинки?

– При чем тут еще Хельсинки?

– Мы, простые граждане страны советов, полагаем, что ваше учреждение тоже обязано выполнять принятые Советским Союзом обязательства, а также постановление Президиума Верховного Совета СССР о разборе писем в установленные сроки. Почему вы нам не ответили?

– Вы нас не учите. Мы знаем, что обязаны делать. Ждите, я сейчас разыщу письмо и позвоню в бюро пропусков. Ждем. Примерно через час, ничего не дождавшись, звоню снова.

– Вы нас не забыли? Мы продолжаем ждать, и рассчитываем, что нас все-таки примут.

– Удивляюсь вам, товарищ Овсищер, вы производите впечатление умного человека, а поступаете глупо, упрямо стремясь уехать в свой Израиль.

– Послушайте, Светлана, – перебиваю я ее словесные излияния, – переубеждать меня – напрасная трата времени. Вместе со мной здесь двенадцать человек, все авторы письма, и мы полагаем, что кто-нибудь из ответственных сотрудников ЦК нас выслушает. Это поможет разобраться в нашем вопросе по существу и будет способствовать принятию правильного решения.

– Я уже вам сказала – ждите!

Прождав еще не менее часа, я предложил войти в вестибюль ЦК и ждать там, сидя на ступеньках мраморной лестницы. Так мы и поступили. И, конечно, дождались.

Прибыл сотрудник КГБ, все тот же Перцев, с милицией и предупредил, выводя нас из здания по одному, что если мы немедленно не уберемся, то нас отведут в милицию и каждому дадут по пятнадцать суток за хулиганство…

Мы поспорили, посовещались, попытались еще раз пройти в здание ЦК, но, убедившись в безнадежности этой затеи, разошлись.

Так закончилась еще одна попытка обратиться к советским властям, уже после того, как Брежнев подписал в Хельсинки Заключительный акт соглашения стран Европы. Советский Союз по этому соглашению получал признание Европой незыблемости послевоенных границ, обязуясь, в свою очередь, не нарушать права человека. Подписать подписал, но выполнять не собирался.

Советская власть, по сути своей, была властью крайне примитивной. С первых и до последних дней своего существования эта власть была уверена, что все можно решить силой. Как говорит широко известная пословица, «сила есть, ума не надо». Так действовали внутри страны, так вели политику и в международных делах.

Сложный еврейский вопрос решался, в основном, репрессивными мерами. Вместо создания условий для того, чтобы евреи в стране чувствовали себя мало-мальски равными, власти взвинчивали государственный антисемитизм до крайности и одновременно всячески препятствовали выезду евреев в Израиль.

* * *

Моя дочь, унаследовавшая от своей матери певческий голос, училась на вокальном отделении Минского музыкального училища имени Глинки. Окончив училище, решила поступать в консерваторию. От знакомых нам стало известно, что из КГБ дирекцию консерватории предупредили о том, что среди поступающих на вокальное отделение абитуриентов – дочь известного «сиониста». Она же просто обратила внимание на то, что каждый раз, когда подходила ее очередь сдавать тот или другой экзамен, заведующая кафедрой вокального отделения, заходила в класс, о чем-то шепталась с экзаменационной комиссией, после чего мою дочь спрашивали не по программе, установленной для поступающих, а более строго, предлагая ей вопросы, в программу не внесенные. К счастью, дочь была хорошо подготовлена, отвечала верно и набрала проходной бал.

В консерватории она училась недолго, около года, и ушла оттуда по собственному желанию. Учиться профессионально петь – дело очень трудное. Зачастую даже хороший педагог не может объяснить ученику всю премудрость, необходимую для правильной постановки голоса. Проблема еще в том, что настоящих преподавателей пения в Советском Союзе в то время было мало. После революции многие вокалисты, спасаясь от происходящих в России ужасов, покинули ее пределы, увезя свое искусство с собой.

Через несколько месяцев после поступления в Минскую консерваторию моя дочь стала брать дополнительные уроки пения у Якова Низовского. Он был инженером по профессии и одновременно талантливым музыкантом, владеющим техникой пения bеl саntо. В молодости он брал уроки у известной среди музыкантов Минска певицы и учительницы пения Вайн (имени ее я не знаю). Об этом человеке стоит рассказать.

После октябрьской революции она вместе с мужем уехала в Италию, там брала уроки пения у лучших педагогов и в результате овладела вокальной техникой в совершенстве. Вместе с сыном она покинула Италию и вернулась в Советский Союз, что, вне сомнения, было большой ошибкой с их стороны. В СССР она многие годы тщетно пыталась получить возможность преподавать пение профессионально. Она писала Луначарскому, просила его разрешить ей создать вокальный класс из людей, не обладающих сильными певческими голосами, а только музыкальными способностями и любовью к пению, обещая сделать из них благодаря школе, которой она владела, оперных певцов. Таким образом она надеялась доказать необыкновенную эффективность своей школы. Создать такой класс на базе какой-либо консерватории ей не позволили. Но всю жизнь она учила пению всех желающих, почти всегда бесплатно, и среди ее учеников были серьезные певцы, имена которых вошли в музыкальную энциклопедию. Сына ее репрессировали, отправили в ГУЛАГ, а она жила на грани нищеты сначала на Украине, потом в Минске, где среди ее многочисленных учеников и оказался Яков Низовский. Когда дочь моя с ним познакомилась и услышала, как он поет, она была потрясена. По ее словам, у Низовского был удивительно благородный бас, напоминающий шаляпинский. А Низовский ей объяснил, что, когда он поступил учиться к Вайн, у него никакого голоса не было, была лишь большая любовь к пению. Весь его голос – заслуга школы его покойной преподавательницы.

Все это чрезвычайно заинтересовало мою дочь, она начала заниматься пением у Низовского, но вскоре поняла, что не может совмещать его уроки с консерваторскими и приняла решение консерваторию оставить. Она написала заявление на имя директора, в котором сообщила о своем намерении. Директор Оловников вызвал ее в свой кабинет и откровенно спросил: «Из-за некоторых обстоятельств Вам было нелегко к нам поступить, почему теперь Вы уходите?» Он не назвал вещи своими именами, но было очевидно из разговора, что под «обстоятельствами» он имеет в виду КГБ.

* * *

В течение нескольких лет мою корреспонденцию не только вскрывали, но и распоряжались ею. Посылая письмо, никогда не знал – будет оно отправлено адресату или нет. Телефонные разговоры не только прослушивались, но и нагло прерывались, а нередко, без объяснения причин, телефоны просто отключали. Аппарат надолго или навсегда замолкал. В Минске, например, за один только год было отключено около двух десятков телефонов, в том числе и мой. В основном, причиной для этого беззакония были разговоры с Израилем или другими странами Запада.

Как-то я получил приглашение на телефонный разговор с Нью Йорком. Пришел на переговорный пункт в указанное время и стал ждать. Прождал более двух часов – разговора не давали.

– Послушайте, – обратился я к старшей телефонистке, – я здесь уже два часа ожидаю – и ничего. Может быть, я вообще напрасно жду?

– От нас ничего не зависит. Мы в Минске ничего сделать не можем. Все зависит от Москвы, а они нам не отвечают. Захотят те, – указала она пальцем в сторону здания КГБ, – дадут разговор, не захотят – разговора с заграницей не дадут.

Через некоторое время мне, наконец, заявили, что абонент в Нью-Йорке на разговор не явился.

– Послушайте, куда он не явился? – спросил я дежурную.

– Куда-куда? Не явился на разговор. Неужели непонятно?

– Конечно, непонятно. Ему же никуда не нужно являться. Он заказал разговор и ждет у своего домашнего телефона, пока ему этот разговор предоставят!

– Я ничего не знаю, – она снова кивнула в сторону КГБ. – Как мне сказали, так я и передаю вам, – и почти шепотом, чтобы слышал только я, добавила: – Это все Москва распоряжается, они там знают, что делают.

Так я и не понял, одобряет она их деяния или критикует. Понять ее было трудно. Я ушел ни с чем, напрасно потеряв более трех часов.

Через некоторое время турист из Америки спросил меня: «Почему вы не явились на разговор, когда вас приглашали из Нью-Йорка?»

Я рассказал ему о своем трехчасовом ожидании, о том, как мне ответили, что абонент в Нью-Йорке «не явился на разговор».

– Мы прождали дома несколько часов, надеясь, что узнаем от вас новости, но к концу дня из Москвы нам ответили, что «абонент в Минске не явился на разговор». В Америке я бы подал в суд и, в возмещение морального и материального ущерба, получил бы несколько миллионов долларов. Как это можно терпеть? – возмущался мой гость.

Типичный штрих советского неуважения к человеку.

В сентябре 1975 года, когда я еще имел возможность пользоваться своим домашним телефоном, мне позвонили из Лондона и спросили, получил ли я отправленное месяц назад приглашение на съезд английских ветеранов, который должен состояться в Лондоне 19 ноября. Такое же приглашение было отправлено и Альшанскому, но ни он, ни я ничего не получили.

Вскоре мне позвонили снова и, сообщив, что приглашение послано повторно, назвали дату и номер отправления. Эти письма с приглашениями на съезд Британских ветеранов войны, посланные более чем за три месяца до открытия съезда, и мне, и Альшанскому вручили в один день, 17 ноября, в пятницу, то есть за два дня до открытия съезда, когда даже пытаться что-то предпринять было бесполезно.

Таких случаев с почтовыми отправлениями было не просто много, это была система, действовавшая на протяжении всех лет нашей борьбы за право выезда в Израиль. Мои жалобы на имя министра связи СССР отправляли в министерство связи Белоруссии, а от них приходил стандартный ответ, что отделение связи всю поступающую корреспонденцию вручает своевременно.

В какой-то степени их ответ был верным, ибо отделение связи к этому бесчинству, действительно, отношения не имело. Перлюстрация, а порой и уничтожение чужой корреспонденции происходило в особом кабинете, за большим замком, куда доступ был разрешен только особо проверенным кадрам. куда доступ был разрешен только особо проверенным кадрам. Однажды я пришел в свое отделение связи с протестом по этому поводу:

– Почему вы систематически нарушаете Конституцию страны и вскрываете, а нередко и уничтожаете мою корреспонденцию? – обратился я к начальнице отделения связи.

– Мы Конституцию не нарушаем, а они там, – указала она пальцем в сторону здания КГБ, – и вслух добавила, – за границей безобразничают, – кивок головой в ту же сторону, – а мы, отвечай за них. Претензии предъявляйте отделениям связи в Израиле или в Америке. Мы тут ни при чем.

Уходя от начальницы, я получил новое подтверждение тому, что и так было нам хорошо известно – все бесчинства исходят от кагебешников. Кроме того, понял, что прослушивание квартир и кабинетов производят не только у нас грешных, но и у должностных лиц. Однажды ко мне пришел механик отключать мой домашний телефон, он жестом попросил меня выйти из квартиры и на лестничной клетке вполголоса проговорил: «Я этим занимаюсь по долгу службы – отключаю телефоны и устанавливаю "жучки" для прослушивания разговоров в квартирах и кабинетах. Прослушивание производят не только у таких, как вы, но даже у министров».

Вспоминаю еще одну форму воздействия на «отказников» и членов их семей – вызовы, допросы, беседы, запугивания, то есть средства психологического воздействия.

Вот один из типичных разговоров, состоявшихся в КГБ, куда я был приглашен по повестке:

– Когда вы, Лев Петрович, прекратите свою сионистскую деятельность? – Не понимаю, что вы подразумеваете под этим. Разъясните.

– Вы систематически выталкиваете евреев в Израиль, разбиваете семьи, лишаете родителей их детей, а детей оставляете без родителей. Ведете сионистскую пропаганду и агитируете за выезд в Израиль. Когда вы прекратите этим заниматься?

– Быть может, вы приведете конкретные факты такого «выталкивания?» Без них ваше утверждение – абсурд.

– Вы агитировали ехать в Израиль Леню Иоффе, а его мать, Анна Марковна, осталась без сына. Вы воздействовали на детей поэта Мальтинского, после чего и ему самому пришлось уехать к ним, а его жена осталась теперь в одиночестве. Можно сказать, что каждый уезжающий из Минска – ваша жертва. «И это все, что вы может привести в качестве примера? Да, негусто у вас с фактами», – мысленно отмечаю я, а вслух говорю:

– Как я и предполагал, термин «сионистская деятельность» вы применяете не к месту, а приведенные вами факты – безосновательны. Неужели ваше ведомство всерьез думает, что из-за отдельных «сионистских агитаторов», вроде меня, происходит сейчас уже массовая эмиграция евреев из страны? Это же исторический процесс, происходящий с библейским народом! Что касается приведенных вами фактов, то вы не можете не знать, что когда о «сионисте» Лене Иоффе газета «Советская Белоруссия» напечатала разгромную статью, а его мать из-за сына исключили из партии, я сам к выезду в Израиль еще не готовился. Только наблюдал за происходящим со стороны. Набирался ума разума. Если бы Леню не призвали в армию, после его решения подавать документы на выезд, я бы с ним так и не познакомился – он давно бы уехал в Израиль. Теперь о Мальтинском. С одной его дочерью, которая уехала первой, я вообще не был знаком, а с другой познакомился после того, как она подала документы на выезд. Что же касается одинокой жены Мальтинского, о которой вы так беспокоитесь, то могу вас обрадовать или огорчить – выбирайте сами: она уже тоже в Израиле и недавно приехала к своему мужу. Может быть, у вас есть что-нибудь более весомое для доказательства ваших утверждений? Мой собеседник не слишком смутился. Ведь они давно и широко использовали ложь для обмана и своего народа, и мирового сообщества. А уж в частной беседе чего смущаться? Он продолжал:

– У вас на квартире целый штаб, куда постоянно приходят евреи, которых вы агитируете уезжать. Когда вы прекратите этим заниматься? Учтите, если вы надеетесь, что, уехав в Израиль, вы от нас избавитесь, то это ваше заблуждение. Мы вас везде достанем.

– Откуда вы знаете, – спросил я, – что происходит у меня на квартире? Да и в любом случае указывать мне, с кем я должен встречаться, вы права не имеете. Это моя частная жизнь. Не вы же будете выбирать мне знакомых! Что же касается моих разговоров, то о них вам вообще не следовало бы здесь упоминать, ибо знать это вы можете только подглядывая или подслушивая, что с одной стороны бестактно, а с другой – преступно. Относительно моей агитации за выезд в Израиль: как правило, ко мне приходят те, кто уже принял решение, другие чаще всего меня избегают, потому что боятся вас. Просто не хотят лишних неприятностей. Вам интересно знать, кто действительно занимается агитацией за выезд в Израиль? Я могу, по секрету, вам их назвать.

– Назовите, – насторожился мой визави, полагая, видимо, услышать интересную для КГБ информацию.

– Это белорусский поэт Максим Лужанин, опубликовавший сборник стихов антисемитского содержания. Вы не читали его «Росы на коласе»? Это черносотенец Владимир Бегун, написавший брошюру «Ползучая контрреволюция» – книжонку, полную гнусной лжи, не только оправдывающую еврейские погромы, но и открыто призывающую к ним. Это журналист В. Михайлов, регулярно выступающий в печати с клеветой на евреев и на возродившееся государство Израиль. Это, наконец, бесчисленные ивановы, евсеевы, большаковы, кичко и другие писаки, старательно, при вашей поддержке, разжигающие в стране антисемитизм.

В глазах моего собеседника появляется гнев.

– В Советском Союзе нет антисемитизма, это клевета. Вам когда-нибудь придется за нее ответить. Я вас предупреждаю, что мы вас заставим признаться в этой клевете. Вот я вас спрашиваю, почему вы не написали письмо в защиту Луиса Корвалана? А вот поздравление антисоветчику Сахарову по поводу присуждения ему Нобелевской премии мира вы послали. Вы думаете, мы не знаем об этом? Мы знаем все! Его раздражение передается и мне. Я тоже повышаю голос.

– Кто дал вам право обсуждать поздравления, которые я посылаю? Я же не спрашиваю вас, почему вы не послали протеста по поводу убийства израильских спортсменов в Мюнхене. Вы же считаете возможным спрашивать меня, почему я поздравляю Сахарова. Я поздравляю тех, кого считаю нужным, и не пытайтесь мне что-то диктовать. Сахаров – великий гуманист и патриот, и придет время, когда и советский народ поймет и признает это. Кстати, сейчас вы пытаетесь представить простому народу этого истинно русского человека… как еврея! Для чего? Чтобы таким способом легче пробудить к нему гнев толпы, а заодно лишний раз очернить евреев?

– Сахарова мы евреем не считаем, – возражает Перцев, – мы знаем, кто он. Сахаров – антисоветчик. Он выступает против разрядки международной напряженности, высказался за освобождение фашиста Гесса, порочит свою страну. И за это ему присуждают Нобелевскую премию мира!

Спорить с моим многолетним оппонентом бесполезно. Мы знаем друг друга давно и спорили не раз, но я не могу удержаться и продолжаю:

– Я сам слышал от докладчиков на лекциях по международному положению, что Сахаров в действительности Цукерман, а недавняя статья в газете «Труд» снова на это недвусмысленно намекает, правда, на сей раз акцентируя внимание на его жене, Елене Боннер. Что же касается моей, как вы сказали, «клеветы», то я еще раз повторяю, и вы можете это запротоколировать: в Советском Союзе бурно процветает государственный антисемитизм. Каждый еврей испытывает это на себе повседневно. И даже если завтра ваши газеты опубликуют десятки писем евреев, отрицающих это, положение не изменится. Поэтому смешно и глупо такое серьезное явление, как массовая репатриация евреев СССР, объяснять моим или чьим-то влиянием. Я ведь не случайно, Павел Семенович, вместо «эмиграция», сказал «репатриация», ибо происходит возвращение нашего народа на исконные земли. Достаточно, настрадались! Если же вы действительно считаете, что я влияю на выезд евреев из Белоруссии, то чего проще! Отпустите меня в Израиль, и репатриация прекратится! На каком основании вы не даете мне разрешение на выезд?

Перцев уходит от прямого ответа и продолжает:

– Кто вам, Лев Петрович, дал право говорить от имени всех евреев Минска? Вы недавно послали письмо в Организацию Объединенных Наций по поводу резолюции, осуждающей сионизм. Принесите мне это письмо и фамилии ста девяти евреев, подписавших его. Вы незаконно уговариваете людей подписывать подобные обращения. В синагоге поручаете кому-нибудь собирать подписи, а сами стоите в стороне, будто не имеете к этому отношения. Рано или поздно вам за все подобное придется ответить. «Удивительно, – подумал я, откуда он знает о посланном в ООН письме? Мы знали, что в синагоге у них есть свои информаторы, но он знает и содержание письма, а для этого его необходимо вскрыть, не иначе».

– Опять вы извращаете факты и при этом еще угрожаете мне. Откуда вы знаете о письме? И почему я должен приносить его вам, если оно адресовано Генеральному секретарю ООН Курту Вальдхайму? Какое вы, КГБ, имеете отношение к этому письму? Вы что, снова нарушили Конституцию, вскрыли письмо и не доставили его по назначению? При этом, вы хорошо это знаете, никто никого подписывать не заставляет. Каждый подписывает добровольно, по убеждению. Если было бы больше времени и евреи не боялись вас, то под этим письмом подписались бы не сто девять человек, а многие тысячи. Но я намерен вернуться к главному для меня вопросу. Почему ваше ведомство задерживает и не разрешает мне выезд в Израиль? Это же мое законное право.

– Решение о вашем выезде принимаем не мы. Вы являетесь носителем военных секретов, и когда их ценность будет утрачена, вас выпустят. Заканчивая тот разговор, Перцев произнес:

– Хочу вас предупредить, чтобы до 10 ноября никуда из Минска не выезжали, все равно не выпустим. Не пытайтесь это сделать тайно, ничего не выйдет. То же самое передайте Ефиму Давидовичу.

Холодное прощание, и я ухожу…

Такие беседы происходили у меня и при официальных вызовах в Комитет Госбезопасности, и тогда, когда меня превентивно арестовывали, высаживая из поезда против моей воли. Я к этим «беседам» настолько привык, что являлся иногда по телефонному звонку. Не знаю, извлекали ли пользу комитетчики из этих «бесед», но для нас польза была. Я всегда был настороже и на попытки услышать от меня что-нибудь их интересующее не отвечал. Содержание всех разговоров в КГБ я в тот же день сообщал моим друзьям в Москву и навещавшим меня гостям.

Впрочем, нам нечего было скрывать. Мы занимались только одним – вели борьбу за право на выезд, попутно изучая язык и свою историю. И им это было хорошо известно, в том числе и наше отношение к власти. То, что они превратили нормальные, не противоречащие Конституции явления в проблему, – их вина, подтверждение их глупости. Они называли нас антисоветчиками, а я им твердил, что главным антисоветчиком в стране является Комитет Государственной Безопасности.

Однажды был такой случай. Мне позвонил приехавший из Америки человек и сказал: «Я хотел бы вас навестить, но меня к вам не пускают. Мы можем встретиться возле памятника? Я нахожусь в гостинице "Юбилейная"». В условленное время прихожу. Вскоре из гостиницы появился человек, посмотрел на меня и вернулся. А затем появился американец в сопровождении, трудно в такое поверить, пяти сотрудников КГБ. Не знаю, чем этот гость вызвал такое к себе внимание. До этого подобных случаев не бывало. Американец сказал мне на идише, кто из них каким языком владеет, и я тут же обратился к тому, кто владел английским:

– Вы можете нам помочь с переводом?

Тот посмотрел на стоявшего в стороне, получил согласие, и мы начали беседу с помощью переводчика из самого КГБ.

– Вот они, – кивнул я в их сторону, – утверждают, что при встрече с гостями из разных стран, мы ведем антисоветские разговоры. Что вы ответите на это?

– Никаких других целей, кроме одной, никто из нас не преследует. Мы хотим вам помочь осуществить свое право на выезд и поддержать вас в этом. Ничего более. Все остальное – внутреннее дело СССР.

Вот так проходил разговор в присутствии пяти представителей комитета. В заключение я сказал: «В вашем присутствии состоялся типичный разговор, который мы ведем с гостями. Если вы согласитесь, я готов пригласить вас к себе домой при следующем визите гостей. Поможете мне с переводом».

Тот посмотрел на старшего и, получив отрицательный знак, отказался. Почему? Сейчас я полагаю, что советская система без врагов существовать не могла. Если таковых не было, она их создавала. Сионисты, то бишь евреи, в качестве врагов подвернулись весьма кстати.

* * *

Несмотря на ясные требования Конституции СССР и Всеобщей Декларации прав человека, гласящей, что «никто не может быть подвергнут произвольному аресту, задержанию и изгнанию», меня задерживали многократно. Пытаться провести компетентные органы было действительно трудно. За все годы мне это удалось только раз.

Происходило это примерно так. Приобретаешь железнодорожный билет через малознакомых людей и думаешь, что всё обошлось без помех и соглядатаев. Занимаешь свое место в вагоне, но за десять-пятнадцать минут до отправления поезда появляется сотрудник КГБ с милицией и тебя против твоей воли выводят из вагона. Возмущения, протесты, письменные жалобы – ничего не помогало. Для КГБ законы не существовали, и его люди творили все, что считали нужным.

Однажды мы с Давидовичем решили их перехитрить. Незнакомый человек купил нам билеты на Москву. В Минске мы в поезд не садились. На попутной машине доехали до Борисова и только там решили сесть в поезд. Казалось, что на сей раз мы их провели. Но не тут-то было – за десять минут до прибытия нашего поезда, к нам подошли два милиционера, задержали нас, а через пять минут появился многолетний наш куратор полковник КГБ Павел Семенович Перцев.

* * *

Проживал в Минске в «отказное» для меня время выдающийся представитель нашего народа Вениамин Михайлович Айзенштадт. В 1980 году мне передали приглашение посетить одну семью. В то время ко мне обращались многие евреи, ия посещал их. Речь обычно шла о проблемах, связанных с выездом в Израиль. Я полагал, что так будет и на этот раз. Но…

Вениамин Михайлович с первых слов развеял мои предположения на сей счет: «Я – поэт, и поэзия – единственное, ради чего я живу. Хотя меня никогда не публиковали, отзывы понимающих литераторов о моих стихах положительные».

Угадав мои сомнения, Клавдия Тимофеевна, его жена, добавила: «Не просто положительные, а восторженные, – и она выложила на стол большую стопку тетрадей разного формата и более десятка писем, – вот почитайте, пожалуйста. В тетрадях – стихи, а в конвертах – письма, полученные от больших писателей и поэтов».

Стихов было много. Тетради, исписанные аккуратным почерком. Я читал, слушал самого поэта и его жену и все более изумлялся – передо мной был, несомненно, человек необыкновенной трагической судьбы и выдающегося таланта.

Вениамин Михайлович Айзенштадт родился в 1921 году в бедной еврейской семье в местечке Копысь на Витебщине. Семья щетинщика Михла Айзенштадта была в местечке самой бедной. Кроме отца и матери, в семье было два сына. Когда отец узнал, что подросший странноватый мальчик пишет стихи, то с грустью и, как оказалось, прозорливо изрек: «Нищим всю жизнь будет, судьба, видно, такая…»

И действительно, как поведал мне сам поэт, всю жизнь он влачил бедное, полуголодное существование. Во время войны учительствовал в далекой Горьковской области и жил впроголодь, кое-как существуя на нищенскую зарплату сельского наставника. Иногда его, неустроенного в жизни, выручали сердобольные селянки, принося «жидку-учителю», как, не стесняясь, его называли, кое-что из продуктов – буханку хлеба, кринку молока или килограмм картошки.

После освобождения Беларуси от оккупантов Вениамин Михайлович жил в Минске и на протяжении всех лет до ухода на пенсию работал в инвалидной артели на самых низкооплачиваемых должностях – то переплетчика, то оформителя, штампуя через трафарет буквы «М» и «Ж» для общественных туалетов.

В период так называемой хрущевской оттепели его, по медицинским заключениям, не без вмешательства «компетентных» органов, не раз помещали в психиатрическую лечебницу. В истории болезни в качестве диагноза так и было записано: «Больной считает себя поэтом…»

Впрочем, «психом» он был только, для властей и недоумков.

Белорусская женщина Клавдия Тимофеевна, вернувшись после тяжелого ранения с фронта, особым женским чутьем поняла необычность этого человека, стала его женой и все заботы о нем взяла на себя. Эта вечная страдалица и героиня, будучи инвалидом первой группы, была для него не просто женой, но и сиделкой, музой, машинисткой, секретарем и даже матерью, заботясь о нем, как о ребенке.

Я слушал их рассказ и читал стихи и письма одновременно.

Приведу два прочитанных письма, как они помнятся мне по прошествии двадцати пяти лет с того времени.

«Дорогой Вениамин Михайлович! Как всегда, получил огромное удовольствие, читая последние Ваши стихи, я не льщу вам – они действительно гениальны, – начиналось одно из писем Бориса Пастернака. – Прошу Вас, не оставляйте Вашего творчества. Когда-нибудь, я верю, они займут достойное место в мировой поэзии. Жду от Вас новых стихов».

Вениамин Михайлович рассказал о своей личной встрече с Пастернаком. Очевидно, увидев в молодом человеке родственную душу и недюжинный талант, он потратил много своего драгоценного времени, чтобы устроить судьбу молодого поэта. «Это было время, – уточнил Айзенштадт, – когда Пастернак вдохновенно работал над "Доктором Живаго"…»

Но даже великому Пастернаку, не бывшему еще в опале, оказалось не под силу помочь молодому дарованию.

В стихах, которые я успел тогда прочесть, писалось о Боге, о вечности бытия, о бренности и безумии мира, в котором все мы живем, о судьбе избранного Богом народа...

Клавдия Тимофеевна достала с книжной полки том Шекспира, в который была вложена пачка сторублевых советских купюр. «Эти деньги я храню как дорогой сувенир. Их мне вручил Пастернак. В то время это было богатством…»

«"Не ходите, ради Бога, голодным, берите, это не последнее", – упрашивал меня Борис Леонидович, но я не истратил их на еду и храню до сего времени…»

Привожу, как помню, суть еще одного письма.

«Получил огромное наслаждение, читая Ваши последние стихи. Они прекрасны. К великому моему сожалению, я не знаю у нас в стране ни одного издания, которому я бы мог рекомендовать их напечатать. Тем не менее, писать не прекращайте. Я убежден – время для Ваших стихов наступит. А мне, прошу вас, присылайте каждое свое стихотворение. Почитаю за честь иметь их у себя… Всегда Ваш А. Твардовский».

Таких писем и отзывов было много.

Рассказал мне Вениамин Михайлович и о судьбе своего брата Иосифа, бывшего студентом факультета журналистики Белорусского университета, тоже обещавшего стать незаурядным поэтом. Вот образец его поэзии:

Разве больше не слышно стонов
Людей, избиваемых по ночам,
Разве холостыми стали патроны,
И надоело гулять палачам?

Писать подобное в то страшное сталинское время означало подписать себе смертный приговор. Вскоре Иосиф узнал, что в списке «неблагонадежных» студентов, подлежащих аресту, он среди первых. Он не стал дожидаться палачей и покончил с жизнью, повесившись в комнате студенческого общежития.

Память о трагической судьбе брата, очевидно, на всю жизнь осталась в настроении поэта, сказалась на его судьбе и творчестве. Он не забывал об этом никогда. Тягостное ощущение рока, обреченности, отверженности присутствовало в его стихах, видимо, на протяжении всей жизни.

Мать, потеснись в гробу немного,
Хочу я спрятаться во мгле
И от безжалостного Бога,
И от живущих на земле.

Мой визит явно затянулся, но я так и не понял, для чего меня пригласили, и чем я могу помочь. Речь шла только о поэзии. Судьба поэта и его творчество меня очень тронули. Перед уходом я предложил: «Может, попытаться переслать стихи на Запад? Давайте попробуем. Подберите для начала с десяток стихотворений, а я переправлю их. Придумайте для страховки псевдоним, который будет известен только вам и мне».

Мне казалось, что они согласились, и я обещал зайти через неделю. Но… прошло два дня, и ко мне снова зашел молодой человек, передавший их первое приглашение. На сей раз, извиняясь, передал их просьбу больше к ним не приходить.

– Почему? – недоумевая, спросил я. – Что-нибудь случилось за прошедшие два дня?

– Они вдруг испугались, что если власти узнают об их общении с вами, Лев Петрович, то его могут снова упрятать в психушку.

Я был огорчен, но не согласиться с возможностью такого финала не мог. К моему большому сожалению, больше мне с этим незаурядным человеком встречаться не довелось. Вспоминая запомнившуюся встречу, строил догадки о дальнейшей судьбе поэта и его стихов.

Три года тому назад мне стало известно, что с наступлением горбачевской перестройки его стали публиковать в Москве – в «Новом мире», «Знамени», «Дружбе народов». Под псевдонимом Вениамин Блаженный в издательстве «Советский писатель» вышла его книга стихов «Возвращение к душе». По тогдашним литературным нравам это была редкость. Для скромного человека, не выходившего из дома, не прилагавшего никаких усилий, нашлось место в тематическом плане лучшего издательства страны. Зато чего только ни вытворяли с его рукописями в Минске! В местный Союз писателей его приняли только в… семьдесят лет. После долгих мытарств издали одну единственную книжечку стихов, в которую специально подобрали наиболее слабые вещи. Грустно сознавать, но, очевидно, и по сей день в белорусских издательствах лужанины чувствуют себя вольготно.

Этот человек был не от мира сего. Жил поэзией, дышал стихами. Всегда ощущал бренность мира и временность своего пребывания на этой грешной земле. За книгу его избранных стихов «Сораспятье», изданную на средства спонсоров, поэт не получил ни копейки гонорара. Заканчивается этот сборник следующими словами поэта:

И это обо мне вам сказано сурово:
Он будет бос и наг, и разумом убог,
Но это на него сойдет святое слово
И горестным перстом его пометит Бог.

«В этот знойный августовский день, – писал журнал «Немига литературная», номер 4 за 1999 год, в статье "Памяти выдающегося русского поэта Вениамина Блаженного", – в Минске не было ни нарочито-помпезного траура, ни официального правительственного некролога в газетах, ни официальных лиц на похоронах. До страны в тот момент еще не дошло, какую утрату она понесла. Просто умер самый выдающийся из всех поэтов, которых когда-либо рождала белорусская земля, умер Вениамин Блаженный».

Выдающийся русский поэт Вениамин Михайлович Айзенштадт (Блаженный) тихо скончался в «социальном» отделении второй городской больницы Минска. Он на 12 дней пережил свою супругу Клавдию Тимофеевну.

Вечная память одному из выдающихся сыновей еврейского народа!

* * *

Народам дорога память о погибших воинах и жертвах фашизма. Французский народ бережно хранит память о двухстах французах, жестоко убитых гитлеровцами в Орадуре, чешский народ с не меньшей любовью чтит память ста шестидесяти чехов из Лидице, белорусский народ не забывает ста восьмидесяти девяти своих граждан, которые были зверски уничтожены в Хатыни. Эту память о погибших чтят не только французы, чехи, белорусы, но и другие цивилизованные народы.

У нас, евреев, трагедий и могил больше, чем у любого другого народа. Бабий Яр в Киеве, Минское гетто, Румбола в Риге, Восьмой форт в Вильнюсе – это только малая толика той страшной Катастрофы, которая постигла в годы войны еврейский народ.

Вскоре после войны на средства, собранные среди вернувшихся с фронта воинов-евреев и прибывших из эвакуации евреек – солдатских вдов и жен, был сооружен скромный памятник героям и мученикам Минского гетто.

2 марта 1942 года на этом месте, в овраге, только за один день было расстреляно пять тысяч евреев, жителей Минска. Как стало известно из рассказов очевидцев, 26 июля того же года туда свезли примерно еще столько же убитых в других районах города и его окрестностях. Таким образом, есть основание считать, что на этом месте покоятся не пять тысяч евреев, как написано на памятнике, а значительно больше.

На этом скорбном месте и был воздвигнут памятник, на котором на русском языке и на идише написано: «Светлая память на вечные времена пяти тысячам евреев, погибшим от рук лютых врагов человечества – немецко-фашистских злодеев 2 марта 1942 года». Долгие годы это место не входило в число мемориалов города и не являлось предметом внимания и заботы властей. Нигде в официальных справочниках памятник не был обозначен. Никому из гостей города его не показывали. Более того, страшную катастрофу, происшедшую на этом месте, старались замалчивать. Гиды, сопровождавшие туристов, об этом месте не говорили, а на вопросы отвечали, что такого места в городе… нет. Предполагать, что они, действительно, не знали об этом, сомнительно – памятник стоит в центре. Вероятнее всего, им запрещали говорить о Катастрофе нашего народа.

Многие годы это место было «табу», и только одинокие старики и родственники осмеливались приходить сюда в годовщину расстрела и в ежегодный еврейский день поминовения усопших «Тиша-бэ-ав». Украдкой произносили они молитву и в скорбном молчании стояли, роняя слезы над могилой родных и близких.

Но после 1967 года, когда в городе появились первые борцы за право выезда в Израиль, евреи постепенно избавлялись от страха, стали приходить к этому месту чаще, приносили к памятнику венки, не таясь, читали молитву и даже дерзнули произносить речи на русском языке и на идише. Властям эта самодеятельность не нравилась, но первое время решительных мер против «дерзких евреев» не предпринимали. Много лет здесь даже чистоту не удавалось поддерживать. Весной евреи убирали мусор, наводили порядок, вскапывали клумбы, заново сажали цветы, а через несколько дней хулиганствующие антисемиты все оскверняли.

9 мая 1972 года, в День Победы, к памятнику впервые пришли более двухсот евреев. Пришли с венками. Молодой математик Рудерман, бывший в отказе, прикрепил к возложенному венку магендавид и голубую ленту. Зоркий страж в штатском эти символы тут же сорвал. Кто-то из евреев укрепил новую звезду Давида. Другой страж сорвал и ее. Хочу заметить, что это было время, когда шестиконечная звезда была для властей, словно красное полотнище для разгневанного быка.

Однажды весной 1973 года неожиданно для нас к памятнику приехал секретарь ЦК компартии Белоруссии по пропаганде Кузьмин и застал там нескольких евреев.

Что привело сюда секретаря, мы не знали, но потом прослышали, что в городе ожидалась делегация компартии Израиля. Вдруг гости надумают посетить памятник. Евреи окружили секретаря, и Эрнст Левин, Наум Альшанский и другие евреи, бывшие там, высказали ему все, что думали об отношении властей к памятнику.

Коммунисты Израиля могилы этой не посетили, но когда мы пришли к памятнику в начале мая, то были приятно удивлены и обрадованы – ни наших цветов, ни наших лопат не потребовалось. По указанию горсовета здесь впервые был наведен порядок. Разговор с Кузьминым подействовал.

9 мая 1975 года впервые возложили венки и официальные представители трудящихся. Власти были вынуждены с нами считаться. Когда мы подошли со своими венками, официальные представители попросили нас подождать, чтобы возложить их вместе со всеми. Власти, видимо, решили эту акцию взять в свои руки.

С тех пор и по сей день к этой могиле приходит масса людей. Казалось бы, почему доброе начало не довести до логического завершения – сделать это место, как оно того и заслуживает, достопримечательностью города? Но нет, не могла советская власть пойти на уступки. Это не соответствовало самой сути ее.

Трудно понять, например, почему надписи на идише, сделанные на венках, после возложения снимались блюстителями правопорядка. Чем же не угодил им наш язык? Почему так настойчиво пытались растворить сугубо еврейскую трагедию минувшей войны в общей трагедии военных событий?

На митингах, которые стали проводиться каждый год 9 мая, когда советская страна отмечает День Победы, мы, не обращая внимания на возражения и запреты властей, выступали с речами. Говорили о неповторимой трагедии, о нашей удивительной истории, которую советские власти много лет от нас скрывали, о бесспорных заслугах еврейского народа перед человечеством.

Как никогда до этого, много евреев пришло к памятнику 9 мая 1975 года, когда народы мира отмечали 30-ю годовщину победы над фашизмом.

Я уже говорил, что власти решили события этого дня у памятника взять под свой контроль, и их представители возложили венки в 11 часов дня. Когда же мы несколько позже подошли со своими венками, нам пытались помешать, заявив, что митинг закончен.

– Ну и что? Права возложить венки на могилу погибших вы нас лишить не можете, – спокойно сказал я женщине, назвавшейся заместителем председателя райисполкома Лозовой.

Ефим перевел надпись на венке: «Евреям – жертвам фашизма от скорбящих евреев города Минска».

Наше появление и сама надпись начальству, видимо, не понравились. Лозовая взглянула на человека в штатском, как бы спрашивая: что будем делать? Между тем мы, большая группа евреев, не дожидаясь дальнейших вопросов, двинулись к памятнику, возложили венки, а значительное количество представителей властей, милиционеров и агентов КГБ зорко следили за происходящим.

Несколько минут стояли молча, склонив головы, затем, повернувшись к собравшимся, Ефим спросил:

– Можно мне сказать несколько слов? Раздались многочисленные возгласы: «Можно! Можно! Говори!» – Митинг закончен! От имени кого вы будете говорить?

– Лозовая пыталась остановить Давидовича. Она была очень взволнована, ведь ей явно приказали никаких речей не допустить.

– Я буду говорить от имени тех, кто лежит здесь, в этой братской могиле. От имени моей матери, моих братьев, сестер и семидесяти восьми близких родственников, замученных в Минском гетто.

Тяжело больной, перенесший к тому времени уже три инфаркта, он говорил о страданиях еврейского народа, о неслыханных жертвах в прошедшей войне, о возрождающемся неонацизме. Он говорил о героях и мучениках нашего народа, отдавших свои жизни ради победы над злейшим врагом человечества – нацизмом.

Его выступление слушали с большим вниманием, многие женщины плакали, впервые услышав добрые слова о своем народе и своих погибших близких…

9 мая следующего года (Ефима уже не было, он умер 24 апреля 1976 года, а 26-го мы его похоронили) к памятнику пришло еще больше евреев и неевреев города – не менее трех тысяч человек. Молва о митинге у памятника быстро распространилась не только по городу, но и за его пределами. Речь на этот раз произнес я. Отдав должное памяти погибшим, я стремился пробудить в евреях национальную гордость, а людям других национальностей открыть правду, которую власти от них скрывали. Вызвать протест против антисемитизма.

Вот несколько сохранившихся цитат из моих ежегодных выступлений:

«В прошедшей войне многие народы понесли огромные жертвы, и каждый народ, внесший посильный вклад в общую победу, достоин чести и уважения. Но есть один народ на нашей планете, который в силу своих исторических условий и социального положения был и самым жертвенным, и самым героическим. Это наш – еврейский народ, который понес в одной Европе шесть миллионов невосполнимых жертв. Только на советско-германском фронте погибло в боях двести тысяч воинов-евреев.

Много веков пролетело над землей, но в памяти народной живет история нашего народа, овеянная дымкой седых тысячелетий. В нашей истории много прекрасных страниц, которыми мы вправе гордиться… В ней много удивительного, трагического, прекрасного и благородного. Знание нашей истории может только духовно обогатить человека.

В сердце каждого из нас запечатлены славные имена Ефима Фомина, полкового комиссара, организатора обороны Брестской крепости, дважды Героя Советского Союза Якова Смушкевича, прославленного аса, воевавшего против фашизма в Испании, танкиста-героя прошедшей войны Давида Драгунского – дважды Героя Советского Союза…»

Я назвал еще несколько прославленных имен героев-евреев.

Не привожу всего выступления, потому что не помню. Помню лишь слезы радости и печали на глазах у многих женщин. После моего выступления прочли молитву «изкор». Обаятельный и смелый Шмая Горелик, душа еврейской религиозной общины города, несмотря на решительные возражения властей, прочел стихи на идише, а затем дословно перевел их текст на русский.

Еще через год, 9 мая, к памятнику пришло уже не менее пяти тысяч человек. Мы радовались: как изменился дух народа всего лишь за несколько лет! Мы воочию видели, как сознание того, что наше еврейское государство, несмотря на все невзгоды и трудности, крепнет из года в год, придает евреям диаспоры силы и мужество, превращая их в гордых и независимых людей.

В памяти остался еще один еврейский митинг, на котором мне довелось присутствовать и выступать.

Это было 2 мая 1972 года у могилы евреев, расстрелянных гитлеровцами и их латышскими пособниками в пригороде Риги Румбуле.

В этот день я впервые почувствовал, что значит для нас солидарность и сплочение. Вокруг бушевали милиция и КГБ, пытаясь помешать проведению митинга. Евреев у памятника собралось не менее двух тысяч, и мы, взявшись за руки, создали тесный круг, не позволяя милиции и агентам в штатском разорвать его.

Выступавших, которые были в центре круга, было много – молодые и старики, мужчины и женщины. Говорили на русском, на идише, на латышском, на иврите. Запомнилась молодая смелая женщина с удивительно красивым библейским лицом. Слушая ее взволнованную речь, я был горд: пока еврейские матери рожают таких дочерей, народ будет жить вопреки всем невзгодам.

Около десятка специально выделенных молодцов держали в руках громкоговорители и беспрерывно повторяли: «Граждане, сегодня на этом месте московский райисполком города Риги никаких мероприятий не проводит!»

Происходящее не могло не взволновать, не могло не затронуть душу человека, тем более, душу еврея. Я почувствовал себя глубоко оскорбленным и, возмущенный бесцеремонностью властей, поднял руку, вошел в круг и попросил внимания. Видимо, мой вид – ордена на груди, возраст – привлек внимание не только евреев, но и стражей порядка. На некоторое время вокруг стало тихо. Даже громкоговорители приумолкли.

– Друзья! – начал я свое выступление. – Вам уже много раз повторяли, что на этом месте райисполком сегодня никаких мероприятий не проводит. Все вы это хорошо слышали, однако не разошлись. Возникает вопрос: почему вопреки желанию горожан, райисполком мероприятий не проводит? Более того, прилагают максимум усилий, чтобы помешать. Может, покоящиеся в этой могиле чем-то провинились перед своим городом? Или кто-либо из выступавших призывал к новой войне? Нет? Так в чем же дело? Ведь попытка властей помешать выступлениям на могиле жертв фашизма делает их солидарными не с жертвами, а с их палачами! Вначале моего выступления блюстители порядка, видимо, полагали что я намерен их поддержать, но затем до них дошло, и снова заговорили громкоглушители: «Граждане, сегодня на этом месте райисполком города Риги никаких мероприятий не проводит!»

Какими же жалкими и трусливыми показались мне в это время власти вместе с их многочисленными блюстителями порядка!

К концу митинга стало известно, что полковник, так успешно руководивший операцией по глушению выступлений и срыву митинга, отдал распоряжение: выступавших задержать! Что делать? Посовещавшись, решили: после окончания митинга идти к автобусу, так же крепко держа друг друга под руки. Выступавших поставить в середину. Так и шли с чувством одержанной победы.

У светофора я быстро простился с рижскими друзьями и вскочил в проходящее такси.

– Шалом, иедиди, шалом! – кричали вслед рижане. В такси, которое я остановил, уже было два пассажира, севших до меня. Оглянувшись назад, я заметил следующий за нами мотоцикл. За рулем сидел мужчина в гражданском, а на заднем сидении и в коляске – офицеры милиции. Когда такси остановилось, чтобы высадить первого пассажира, мотоцикл тоже остановился. Мы тронулись – и мотоцикл вслед за нами.

Сомнения исчезли: трое в мотоцикле интересовались мной и ожидали моего выхода из такси, чтобы выполнить приказание своего начальства.

Когда из такси вышел второй пассажир и мы с водителем остались вдвоем, я подумал: как он себя поведет, если узнает, что я с еврейского митинга – будет солидарен со мной или поможет милиции и КГБ?

Делать было нечего, и я рискнул:

– Вы бы не могли уйти от этого мотоцикла, который увязался за нами?

Водитель окинул меня быстрым взглядом, посмотрел в зеркало заднего обзора и спросил:

– Вы что, тоже с еврейского митинга в Румбуле?

Я кивнул головой и произнес:

– Это они меня собираются задержать. Ждут, когда я выйду.

Он снова бросил взгляд в зеркало, оглянулся, увеличил скорость и через некоторое время резко свернул в переулок, затем повернул на какую-то улочку, еще поворот, и мотоциклист, не ожидавший ничего подобного, потерял нас из виду.

Когда мы после нескольких поворотов убедились, что преследователи нас потеряли, молодой водитель сказал:

– Мои дед и бабка всегда дружили с евреями. Во время войны жили в Риге и помогали евреям, укрывая их от фашистов. Сегодня я вам сочувствую и считаю, что вы молодцы. Многие мои друзья и родственники, в отличие от других латышей, считают вашу борьбу справедливой.

Всю дорогу до аэропорта он не прекращал возмущаться существующими в стране порядками, а доставив меня до места, не хотел брать с меня денег: «Пусть и моя доля будет в вашей борьбе!»

До сих пор жалею, что не спросил тогда его имени и не узнал, кто он был – латыш или русский, проживающий в Риге. Он – свидетельство того, что не из каждого латыша или русского советской пропагандой вытравлены честь и порядочность.

* * *

1 марта 1974 года «отказники» из нескольких городов страны договорились вместе пойти на прием в ЦК КПСС добиваться своих прав. Ведь всякому терпению наступает конец! Я приехал в Москву заранее и вместе с моим другом и соратником по борьбе профессором Лернером ждал условленного дня. Мы старались никому не говорить о наших планах, чтобы зоркие «стражи государственной безопасности» не помешали осуществить этот коллективный поход. Увы, наша попытка пройти в ЦК не удалась, ибо соглядатаи, которые были среди нас, сделали свое черное дело. Нас арестовывали на всех выходах из метро и препровождали в приготовленные автобусы, а затем отвезли в один из московских вытрезвителей. В камере я второй раз встретился с Натаном Щаранским. Первое наше знакомство произошло в Минске, когда он, за год до этого, вместе с Борисом Чернобыльским, вечная ему память, приезжал к нам узнавать, каковы дела евреев в Белоруссии.

Нас продержали в этом вытрезвителе целый день, вызывая по одному на допрос, и отпустили к вечеру.

Накануне, в один из последних дней февраля, на одной из станций метрополитена, кто-то неожиданно схватил меня сзади за плечи: «Ну вот, – подумал я, – начинается. Они все-таки меня выследили и выпроводят из столицы до задуманного похода в ЦК!»

Представьте мое удивление, когда вместо ГБ увидел перед собой двух фронтовых друзей! Они обнимали меня, смеялись и повторяли:

– Ну и встреча! Мы только что о тебе вспоминали! Как говорится, на ловца и зверь бежит. Слушай, Лев, сколько ты пробудешь в Москве?

– Да еще несколько дней пробуду.

– Здорово! Давайте соберемся у Кости Михаленко на даче в воскресенье. Он нас пригласил и будет рад тебя увидеть. Такой случай упустить нельзя. Когда еще придется собраться. И Вильчевский Василь с Украины приехал. Лева, ты не вздумай отказываться, обязательно приезжай.

Откровенно говоря, не ко времени показалась тогда для меня эта встреча, но отказать друзьям, с которыми прошел всю войну, было невозможно. В указанное время я приехал. Меня уже ждали четверо друзей с женами. Стол был накрыт, посидели, выпили, вспомнили ушедшие грозные годы.

Часа через два хозяин дачи, Герой Советского Союза, прославленный полярный летчик Константин Михаленко, обратился к женщинам:

– Знаете, дорогие, вы нас ненадолго оставьте, нам между собой поговорить надо.

– Жаль, – нахмурившись, подумал я, – это уж точно по мою душу. Неужели намерены обсуждать мое «грехопадение?» Начнут увещевать, уговаривать вернуться на путь верного служения родине и критиковать мой непатриотический поступок?

– Друзья! – начал Костя. – Давайте выпьем еще по рюмочке, как когда-то на фронте, без баб. Налили, чокнулись, выпили за победу, за старую боевую дружбу, и мой друг, глядя на меня с улыбкой, продолжил:

– Ты что же, дорогой Лева, нам ничего о себе не рассказываешь? Или думаешь, что мы тебе уже не друзья и не сможем тебя понять? Мы, правда, кое-что слышали. Почему нам не расскажешь? Я сидел молча и ждал, что будет дальше. Костя посмотрел на меня, улыбнулся и продолжил:

– Друзья, я уверен, что он ждет от нас критики за непатриотическое поведение, как на партсобрании. Так ведь? Не считай нас такими темными. Сами нередко удивляемся, что творится в стране. Мы считаем твое поведение мужественным и принципиальным. Не все твои прежние друзья так думают, но мы, – он указал на сидящих за столом, – не только не осуждаем тебя, но сочувствуем, поддерживаем и готовы помочь. Ты всегда поступал по совести и то, что ты сделал сейчас, не изменило нашего мнения о тебе. Я не говорю от имени всех однополчан. Знаю, что среди них немало таких, которые кричат тебе подобным евреям: «Ату его, ату!» Но мы, кто сейчас здесь, хорошо тебя понимаем. Поэтому предлагаю выпить за друга Леву, который в любых условиях остается самим собой.

Мы чокнулись, выпили и по-братски обнялись.

– Хочу задать тебе, – продолжил Костя, – один вопрос: верно ли, что тебя лишили пенсии?

– Да, верно. Меня разжаловали из полковников в рядовые и лишили пенсии за выслугу лет. Друзья переглянулись.

– Так вот, мы тут спешно собрали немного денег среди тех, кто тебя понимает и поддерживает... Просим тебя принять их. Они от чистого сердца. Он достал из внутреннего кармана конверт и протянул его мне. Я был растроган, даже слезы навернулись. Ждал всего, но только не этого. Ведь они не очень обеспеченные люди. Основной их доход – пенсии или советские мизерные зарплаты. Мне стало не по себе, что вначале плохо подумал о своих друзьях.

– То, что вы сейчас сказали и сделали, дороже всяких денег. Никакими деньгами не измерить цену добрых слов. До этой встречи мне приходилось слышать одни оскорбления. В чем только меня не обвиняли и как только не называли. Вам же спасибо, большое спасибо, но, не обижайтесь, денег я не возьму, потому что сегодня не нуждаюсь. Мои братья по крови не оставили меня в беде. Друзья настаивали, но мне на мгновение показалось, что, взяв деньги, почувствую себя неуютно – испорчу общее настроение от дружеской встречи.

– Забудем про деньги, друзья, прошу налить и выпить за настоящих боевых друзей, таких, как вы. Как я уже сказал, за последние годы меня больше ругали, чем понимали. Называли даже «предателем родины». Некоторые даже здороваться перестали, когда узнали о моем решении. Я пью за вас, моих настоящих друзей.

Мы выпили и еще раз обнялись.

Друзья снова пытались уговорить принять их помощь, но я решительно отказался. Нельзя было испортить эту удивительную встречу деньгами.

* * *

В свое время евреи составляли значительную часть населения Белоруссии и играли активную роль в жизни республики. В некоторых местечках идиш был языком общения не только среди евреев, но и среди части белорусов. На Х съезде компартии Белоруссии еврейские делегаты съезда выступали на родном идише, и остальным делегатам не требовалось перевода. На этом съезде национальными кадрами для республики наряду с белорусами были признаны и евреи.

Но времена меняются, и национальная политика – тоже. Вскоре после окончания войны, а особенно в годы нашей борьбы за право жить в Израиле, во всех республиках бывшего Советского Союза велась активная антисионистская по названию, но антисемитская по сути, кампания, в ходе которой со страниц газет и журналов, из теле-и радиоэфира лилась клевета на еврейский народ.

Белоруссия, естественно, в этой целенаправленной кампании исключением не была.

Поведение белорусов, как, впрочем, и евреев, было двойственным: одни следовали кремлевскому курсу партии и правительства, другие же оставались друзьями и нам сочувствовали.

Однажды, во время одного из моих визитов к родителям, ко мне зашла старая белорусская учительница Полина Антоновна. Мы мило с ней беседовали, вспоминали былое, говорили о нынешней жизни. Я с грустью видел, как погасили годы ее былую красоту. Полина Антоновна настойчиво возвращалась к теме ее родной белорусской литературы. Я чувствовал, что это неспроста, и не ошибся.

– Помню, сказала она, – в школе ты любил и хорошо читал стихи. А сейчас как? Вот такую литературу тебе не довелось читать? Она протянула мне небольшой по формату сборник стихов и, вздохнув, промолвила:

– Куда мы придем с подобной литературой?

Эта белорусская учительница умела ценить красоту. На уроках она с чувством и любовью читала стихи белорусских поэтов и сеяла в наших детских душах «доброе, вечное», которое черпала из любимой ею родной литературы.

Из ее рук я получил сборник стихов белорусского поэта Максима Лужанина «Росы на коласе», изданный в 1973 году массовым тиражом минским государственным издательством «Художественная литература». Сборник этот привлек внимание старенькой учительницы не красотой поэтического стиля, а откровенно фашистским содержанием. Читая поэму «Сквозь войну», нельзя не удивляться бесстыдству, с которым автор сетует на то, что не все евреи уничтожены Гитлером:

Как же у нас уцелели они…
Думал я, что в горниле войны
Они истлеют и развеются ветром.

Слово «еврей» в поэме не упоминается, вместо него используется белорусское слово «тхары» (хорьки). Но это не может ввести в заблуждение. С первой строчки ясно, кого Лужанин имеет в виду. Вначале он называет тех, кто вместе с белорусами сражался с врагом.

Русский друг, украинец с узбеком
– С каждого угла родной земли
Ты в строю встречал человека.

Лужанин уточняет: всех можно было встретить на фронте, кроме «баязлиуцау тхароу» (трусливых хорьков).

Учительница возмущалась. Ей не нужны были комментарии, чтобы понять, что речь автор ведет о национальных, а не о социальных группах населения.

А далее Лужанин, не мудрствуя лукаво, просто-напросто зарифмовывает гитлеровские листовки и анекдоты о евреях. Геббельсовскую листовку «Иван на передовой, а еврей – в кладовой» Максим Лужанин поэтически излагает так:

И сидели в тылах… А на фронт
Если выпрут – и слепли, и глохли,
Зашивались в склады и на кухни,
Под покров интендантских погон.
А их жены терпеливый Ташкент
Завоевали, как говорится, совсем.

Учительница негодовала: «Ты же полковник, летчик, всю войну провоевал, и отец твой, Перец, на фронте был, и брат, Соломон, с войны весь израненный вернулся. Что же вы молчите?»

Полина Антоновна не знала, что за свое «немолчание» я уже не числился полковником, а был разжалован в рядовые и в полной мере испытал на себе весь набор преследований, применявшихся против нас властями.

– Скажи мне, Петрович, – негодовала учительница, – разве это поэзия нашего народа? Разве этому я вас учила? Она искренне возмущалась по поводу того падения, до которого довели ее любимую литературу.

Я был с ней согласен. Мы, евреи, родившиеся в Белоруссии, жившие среди белорусов, окончившие белорусские школы и проливавшие кровь за ее освобождение от фашистов, как и моя старенькая белорусская учительница, читая вирши сего, с позволения сказать, поэта, были оскорблены не только за себя, за свой народ, но и за белорусов, за их литературу.

«Молчать об этом нельзя! – писали мы Генеральному прокурору СССР и правлению Союза писателей СССР в своем открытом письме. – Нельзя прятать голову под крыло. Нельзя не видеть предпогромной обстановки. Мы, евреи, ветераны войны с фашизмом, наши жены и дети, от имени ста шестидесяти трех евреев – Героев Советского Союза, от имени ста семидесяти тысяч евреев – солдат, офицеров и генералов Советской Армии, награжденных за боевые подвиги на фронтах орденами и медалями СССР, сотен тысяч борцов гетто и партизанских отрядов, шести миллионов жертв фашизма требуем за нарушение конституции СССР (статья 123), за разжигание ненависти к евреям, антисемитскую пропаганду привлечь к уголовной ответственности и судить открытым судом члена Союза писателей БССР Максима Лужанина (Александра Амвросиевича Лужанина-Каратая).

Просим Союз писателей опубликовать наше письмо в "Литературной газете"».

Правление Союза писателей вообще не ответило на наше письмо, а из Генеральной прокуратуры пришла отписка, что письмо направлено в прокуратуру Белорусской ССР.

«А что дальше?» – спросите вы.

Дальше Максим Лужанин был избран на новый срок депутатом Верховного Совета республики и председателем его юридической комиссии. Как говорится, щуку бросили в реку.

И до сего дня в Белоруссии лужанины чувствуют себя вольготно. А чему удивляться? Руководство республики из тех же твердолобых коммунистов. КГБ прежнее, только название сменили. Как лишили, по их воле, Машу Брускину имени, так оно и по сей день под запретом. Гениального поэта Вениамина Блаженного не издают, а фашистская литература бездарного Лужанина до сих пор в ходу.

Кстати, Максим Лужанин, не был в Белоруссии одиночным антисемитом-погромщиком. Нет. Всем известно, что в Советском Союзе публиковалось только то, что одобрено высшими инстанциями. Так и на сборнике «Росы на коласе» стоит знак государственного цензора «АТ 07692».

Нет сомнения, что подобные «литературные произведения» создавали невыносимые условия для евреев. Оскорбления и издевательства еврейские дети познавали еще в детских садах и школах, не миновали ненависти и насмешек глубокие старики. Стимулируемые государством, антисемиты не оставляли в покое даже мертвых. Сотни еврейских могил были осквернены на кладбищах Минска.

В 1933 году немецкий поэт-антифашист Эрих Вайнерт писал:

В архив сдан Гете,
Не в почете Шиллер,
Лауреатства Манны лишены.
Зато вчера безвестный Ганс Душилер
Достиг невероятной вышины,
Назначенный «певцом родной страны»,
Как Вессель, он строчит бандитирады.

К счастью, как не Ганс Душилер олицетворял поэзию немецкого народа, так и не Максим Лужанин олицетворяет поэзию белорусов. Это хорошо понимала белорусская учительница Полина Антоновна, да будет светла ее память.

Были иные, настоящие поэты в стране моего рождения.

Имена Янки Купалы, Якуба Коласа, Максима Богдановича, Змитрака Бядули, Максима Танка и ряда других поэтов и прозаиков близки и дороги не только белорусам, но и нам, евреям. Их подлинно гуманному творчеству была близка еврейская тема, и в их поэзии звучат иные строки, иное содержание.

Старая белорусская учительница, уходя, как бы извиняясь за всех лужаниных, показала мне неведомо как сохранившуюся у нее страницу стихотворения Янки Купалы «Евреи», написанного в 1918 году и никогда при советской власти не публиковавшегося. Автор выразил не только свои чувства, но и общее отношение белорусов к евреям.

Привожу выдержки из текста перевода на русский язык, сделанного минским евреем Леонидом Зуборевым – одним из активных распространителей еврейских народных песен в Белоруссии:

Но вы не чужаки-христопродавцы,
Евреи белорусские мои!
Я верю вам, хоть вас чернят мерзавцы,
Плюют в вас господа и холуи…

Испанской инквизицией гонимы,
Пришли вы к нам из мачехи-страны,
На нивах Белоруссии родимой
Нашли приют библейские сыны…

Прошли века, вас в цепи заковали
Прислужники царей и королей.
Одни лишь белорусы уважали,
Как близких, вас спасали от зверей.

Москва с Варшавой языками злыми
Доныне не устали клеветать,
А Беларусь вас крыльями своими
Укрыла, защищая, словно мать.

Века светила вам звезда Сиона
Наш ясный светоч – Матерь Беларусь.
Когда свободу обретем мы снова
Я крепко-крепко с вами обнимусь.

В годы немецкой оккупации погибло более двух миллионов жителей Белоруссии, среди них более полумиллиона белорусских евреев. Народному поэту Янке Купале все они были в равной мере близки и дороги. В своей неоконченной предсмертной балладе «Девять осиновых кольев», написанной по факту реальной трагедии, происшедшей в годы фашистской оккупации страны, поэт горько скорбит:

Вот вывели немцы моих белорусов,
Вот вывели немцы евреев моих,
Земли белорусской людей сивоусых,
Людей неповинных, мне близких, родных…
Убили фашисты моих белорусов,
Убили фашисты евреев моих,
Земли белорусской людей сивоусых,
Людей неповинных, мне близких, родных…

Первый и поистине народный поэт Беларуси любил свой народ и верил в нравственную силу его души. Он восхищался подвигом и красотой души тех своих земляков, кои в годы войны и невзгод спасали евреев ценой собственной жизни.

Полагаю, что нелепая смерть Янки Купалы не была случайной. Не обошлось здесь без «мудрейшего» и его приспешников. Не так уж сложно предположить, что Сталину, в больной голове которого зрел план расправы над еврейским народом, такая поэма была совсем некстати. Тайна смерти поэта, видимо, навеки останется неразгаданной.

* * *

В июне 1975 года в СССР прибыла группа американских сенаторов во главе с бывшим вице-президентом США Губертом Г. Хемфри и сенатором Хью Скоттом. Всего было четырнадцать сенаторов.

Это было время, когда американский сенат и конгресс стали активно требовать от советских властей соблюдения прав человека. Естественно, наша еврейская проблема была в числе первоочередных.

Мы, конечно, предполагали, что сенаторы будут интересоваться нашей проблемой. Более того, нам стало известно, что сенаторы обусловили свое посещение Москвы встречей с активистами еврейского эмиграционного движения. Советские власти, заинтересованные в их визите, вынуждены были на эти условия согласиться. Видимо, только поэтому меня и Давидовича на сей раз без помех выпустили из Минска. Тем не менее, в Москве мы были удивлены, когда агенты КГБ установили за каждым из нас слежку. Кстати, на встрече с нашей стороны присутствовали только москвичи и мы, двое минчан. Льва Ройтбурда из Одессы, пытавшегося тоже приехать в Москву на эту встречу, в аэропорту задержала милиция. Позднее ему предъявили обвинение в сопротивлении властям и осудили на два года лишения свободы.

Утром 29 июня, в день прибытия сенаторов в Москву, мы вместе с профессором А. Лернером, да будет вечно светла его память, отправились на встречу. Обычно в субботу у синагоги на улице Архипова собирались активисты всего движения. За ними, как правило, у синагоги собиралось целое скопище «топтунов». Так прозвали этих агентов за непрерывное топтание у наших квартир. У подъезда лернеровской квартиры по этому поводу круглосуточно дежурила гебистская машина с несколькими агентами. Мы сели в такси, но поехали не в синагогу, а в гостиницу «Россия», где была назначена встреча с сенаторами. Машина с агентами комитета госбезопасности последовала за нами.

В номере гостиницы, который занимал сенатор Джекоб Джавитс, кое-как разместились для предстоящего разговора. Сенаторы, как мне помнится, присутствовали все. С нашей стороны были профессор Александр Лернер, членкорреспондент Академии Наук Вениамин Левич с супругой, Виталий Рубин, Анатолий Щаранский, Александр Лунц, Владимир Престин, Марк Азбель, Виктор Браиловский, Ида Нудель, Дина Бейлина, Вениамин Файн, Павел Абрамович, Владимир Слепак, Ефим Давидович и я. А. Щаранский, как обычно на таких встречах, помогал тем, кто не знал английского языка. Был переводчиком.

Встречу открыл сенатор Джавитс, а затем слово взял Хемфри.

Привожу по памяти суть его выступления, какой она запомнилась мне с того уже далекого времени: «Мы встречаемся с вами в первый день нашего прибытия в Советский Союз и это уже отрадно и, в некотором роде, симптоматично. Наша общая с вами цель – не ущемляя интересов ни одной из сторон (имелись в виду интересы СССР и США), добиться разрешения на ваш законный выезд. Мы хотим выслушать ваши мнения – что можно сделать, чтобы помочь таким, как вы. Мужественная борьба, которую вы ведете, вызывает сочувствие не только у членов Сената и правительства, но и у большинства американских граждан. Хочу подчеркнуть, что только ваша многолетняя борьба дает нам право помогать вам. Без нее мы такого права не имели бы».

В числе вопросов, которыми интересовались сенаторы, был и вопрос о целесообразности и пользе принятой Сенатом «поправки Джексона». Не вдаваясь в детали, скажу – эта поправка предоставляла Советскому Союзу статус наибольшего благоприятствования в торговле при условии соблюдения прав человека. Это, естественно, касалось и нашей, еврейской, проблемы выезда.

Все сходились во мнении, что поправка полезна. Так оно, в конечном счете, и было. Пусть на первых порах она и не принесла ожидаемых результатов, но взаимная заинтересованность сторон привела к взаимным уступкам.

Меня удивляла гибкость сенаторов в подходе к обсуждавшимся вопросам, их готовность не просто выражать несогласие с политикой СССР, но, главным образом, критически относиться к себе, оценивать действия своего правительства и конгресса. Я, привыкший к советской действительности, подумал – это и есть подлинная демократия. Советские парламентарии за пределами страны на такое никогда не решились бы. Они были ограничены строгой инструкцией. Я встречался с таким парламентарием, и на мой вопрос он ответил: «Упаси Бог высказать свое мнение».

После встречи с сенаторами мы уходили с чувством, что американские друзья нас не оставят. Во всяком случае, они обещали сделать все от них зависящее.

Встреч с парламентариями разных стран за шестнадцать лет пребывания в отказе было немало. Большая их часть была с американскими сенаторами и конгрессменами. Америка была и по сей день остается нашим главным помощником. Впрочем, не только нашим, но и Европы, и России, и даже Советского Союза. Да простят мне ветераны войны такую крамольную мысль – без Америки Советскому Союзу Гитлера бы не одолеть. Но сейчас не об этом – эта тема особая. Я только подчеркиваю, что значит демократическая Америка для современного мира.

В августе того же года состоялась еще одна запомнившаяся встреча. На сей раз – с группой американских конгрессменов во главе со спикером Палаты представителей К. Альбертом. На этой встрече мы с Ефимом оказались случайно. О визите конгрессменов не знали, просто были в столице по личным делам.

Собравшись в просторном холле гостиницы «Советская», мы вновь рассказывали о своем положении, о выдвигаемых властями причинах нашего долгого задержания и обсуждали возможные пути разрешения затянувшейся для нас проблемы выезда. Вообще, активисты сионистского движения при встречах с зарубежными представителями, как правило, касались проблем, общих для всех евреев, изъявивших желание репатриироваться в Израиль. Свои личные вопросы излагались только в качестве примера или по просьбе гостей. На этот раз такая просьба от конгрессменов была, и каждый рассказывал свои грустные истории. Они подробно все записывали.

Я благодарно удивлялся тогда, что американские парламентарии проявляли такое внимание к правам человека, в том числе и к нашим проблемам, к нашим судьбам. Как было не удивляться! Рабоче-крестьянские депутаты, за которых я много раз отдавал свой голос избирателя, за которых в годы войны, не щадя себя, сражался с фашистскими извергами, моей судьбой не интересовались, а когда я пытался обращаться к ним, даже выслушать меня не желали. Одна из характерных черт России – бездушное отношение ко всем людям, а к евреям – тем более. А вот избранники американского народа нашли время, чтобы меня и мне подобных выслушать и помочь нам, фактически чужим для них людям!

* * *

5 марта 1977 года в газете «Известия» было опубликовано письмо, в котором А. Липавский обвинил А. Щаранского и еще нескольких активистов движения, в том числе известного всему миру ученого-кибернетика А. Лернера, не просто в антисоветской деятельности, а в шпионаже, а значит, в измене родине.

Это было началом многомесячного следствия по делу, которое сами гебисты, с помощью Липавского, состряпали и вели. Были допрошены многие активисты движения. В Минске был допрошен и я. 5-го, 6-го и 8-го июля 1977 года меня вызывали на допросы. Следователь – майор Сколов из КГБ города Фрунзе. Так он представился. Все три дня допросы длились с утра до вечера с перерывом на обед. Привожу ход допроса только одного из трех дней, полагая, что это прояснит суть всего дела Щаранского.

Текст допроса сохранился благодаря Дине Бейлиной, которой я передавал по телефону содержание каждого допроса. Вообще, я взял себе за правило о каждом вызове в КГБ сообщать, через Москву, в Израиль и Америку. Прежде, чем начать допрос, следователь прочел мне лекцию о том, что сейчас, дескать, не то время, чтобы судить невиновных, что прежде чем возбудить дело, комитету приходится иметь веские основания. Итак, текст допроса.

Следователь: Знакомы ли вы со Щаранским? Где познакомились, когда и при каких обстоятельствах? Как вы можете его охарактеризовать?

Овсищер: Точную дату знакомства назвать не могу, не помню. Встречались много раз, в том числе два раза в Минске. Знаю его как искреннего человека, который, как и ясам, желает выехать в Израиль. Этого он настойчиво добивается в течение последних нескольких лет.

С.: Расскажите о встречах с американскими сенаторами и конгрессменами. Был ли там Щаранский?

О.: Щаранский был, помогал тем, кто не знал английского языка, переводил. Обсуждали только один вопрос: как помочь нам в осуществлении нашего права и желания – выехать на нашу историческую родину, в Израиль.

С.: Что вам известно о связях Щаранского с ЦРУ?

О.: О связях Щаранского с ЦРУ мне ничего не известно. Впервые узнал об этом из письма Липавского в газете «Известия» от 5 марта 1977 года. Это письмо произвело на меня впечатление шитой белыми нитками версии, а Липавский – не тот, за кого он себя и выдавал, и выдает.

С.: Что вам известно о связях Щаранского с сионистскими организациями США и других стран?

О.: Ни о каких связях Щаранского с сионистскими организациями мне ничего не известно. Нас, кому в течение многих лет отказывают в праве выехать в Израиль, посещают наши друзья из западных стран, приезжающие в качестве туристов. Никому из нас, в том числе и Щаранскому, не приходит в голову спрашивать у них, каковы их политические убеждения и принадлежат ли они к сионистам или коммунистам. Это никого из нас не интересует. Нам достаточно знать, что они – наши друзья и хотят нам помочь.

С.: Что вам известно о связях Щаранского с иностранными корреспондентами?

О.: Не понимаю, что такое «связь с иностранными корреспондентами», поэтому не знаю, что отвечать. Если встреча с иностранными корреспондентами есть недопустимая и, по вашим понятиям, «крамольная связь», то я не знаю, что вам ответить. Видимо, советским властям следует разобраться и разработать особое положение, регламентирующее статус иностранных корреспондентов в стране. В нем следует четко указать, где граница между дозволенной встречей и криминальной «связью». Тогда и мы, граждане страны, и иностранные корреспонденты будем знать, когда встреча, по советским законам, разрешается, а когда – нет.

Следователь предъявляет список евреев, находящихся в отказе по всей стране. Следует иметь в виду, что такие списки составлялись во многих странах на основании писем родственникам в Израиле, в США, в Советском Союзе и в других странах. Никаких секретов, естественно, в них не содержится.

С.: Как составлялся этот список? Кто его составлял? Какую цель преследовали при его составлении?

О.: Не понимаю, какая связь между обвинением Щаранского в шпионаже и этим списком. В этом списке, где перечислены фамилии евреев, которым много лет отказывают в праве на выезд, нет ничего секретного, поэтому считаю его не относящимся к делу.

Следователь настаивает, угрожая, что если эксперт признает список секретным, то Овсищера могут обвинить в даче ложных показаний.

О.: Ваш эксперт может считать этот список чем угодно, в том числе и секретным, а я считаю, что он никаких секретов не содержит. Кроме того, ваша угроза обвинить меня в «даче ложных показаний» является попыткой навязать мне желаемый для вас ответ под угрозой уголовной ответственности. Я обязательно запишу это в протокол.

Следователь предъявляет много ксерокопий с текстов коллективных писем на Запад: сенату, конгрессу, народу Америки, президенту. Эти письма, по его словам, изъяты при обыске. Все письма без подписей, видимо, черновые варианты. Ксерокопий с окончательных и подписанных вариантов не было.

С.: Какое отношение к составлению и распространению этих писем имел Щаранский? Как эти письма передавались на Запад? Каковы каналы связи?

О.: Во-первых, я снова повторяю, что никак не уразумею, какое отношение эти письма имеют к обвинению, предъявленному Щаранскому, а во-вторых, вообще сомневаюсь, что эти письма составлялись. Они не могут являться уликой для суда. Никем они не подписаны и к делу о шпионаже отношения не имеют. Они свидетельствуют только об одном, что у следствия никаких доказательств по обвинению Щаранского в шпионаже нет.

Майор Сколов пытается убедить меня, что это действительно ксерокопии, снятые с подлинников, что он, следователь, за верность отвечает.

О.: Ваши клятвенные заверения, что копии верны, меня ни в чем не убеждают и доказательством не являются.

С.: Что вам известно об организованных Щаранским встречах советских специалистов с иностранными корреспондентами?

О.: Я уже насчет встреч с корреспондентами отвечал. Ничего добавить не могу. А был ли к этим встречам причастен Щаранский, мне не известно.

Предъявляется текст заявления для печати по поводу фильма «Скупщики душ».

С.: Какое отношение имеет Щаранский к этому заявлению?

О.: В который раз прошу вас – объясните мне, пожалуйста, какое отношение имеет это заявление к делу об измене родине. Возможно, если вам удастся убедить меня в том, что такая связь существует, я вам отвечу. А пока я просто теряюсь и не понимаю, что вы хотите узнать, задавая этот вопрос.

Майор пространно объясняет, что идет следствие, что следствие ищет каналы и ему, следователю, лучше знать, что следует спрашивать.

О.: Я прочел текст этого заявления и с ним согласен. Если я его подпишу, вы можете обвинить меня в измене родине? Еще раз вынужден спросить – какое отношение имеет этот текст к предъявленному обвинению?

С.: Что вам известно о фильме, сделанном с участием Щаранского и демонстрировавшемся за границей?

О.: Ничего.

Следователь предъявляет какой-то текст на треть страницы, который он назвал «инструкцией» о том, что надо делать, а в связи с чем – неизвестно. В тексте об этом ничего нет. В нем, как утверждал следователь, указания, как вести себя, если уедут активисты сионистского движения, чтобы сохранить установившиеся связи и продолжить борьбу за репатриацию. Понять что-либо из этой бумаженции было невозможно.

О., прочитав бумагу: «Ну, объясните мне, что это за "филькина грамота", что это такое и как можно ответить на эту бумаженцию, которую вы назвали "инструкцией"? Может, это провокационная бумага, кем-то специально подброшена, чтобы кого-то ложно обвинить? Я, например, так и не понял, что это и для чего она писалась. Думаю, что на вопрос об этой бумаге никто ничего сказать не сможет, и я том числе.

Предъявляется напечатанное агентством «Рейтер» сообщение о положении дел с еврейской эмиграцией в Минске и Риге, перепечатанное на машинке. Следователь утверждал, что агентство «Рейтер» дало сообщение на основании материалов Щаранского, побывавшего в этих городах. Откуда у Щаранского эти сведения?

О.: Опять то же самое. В который раз вы что-то предъявляете мне как свидетелю по обвинению человека в измене родине, не объяснив, какое отношение это имеет к шпионажу. Эти данные известны в Минске каждому школьнику и совсем не нужны шпионы, чтобы это публиковать. А вообще, с этим вопросом лучше обратиться к редактору или корреспонденту агентства «Рейтер».

Это сообщение, предполагаю, было напечатано на машинке КГБ из передач, прослушанных по радиостанции «Би-Би-Си». Я не слышал эту передачу и сомневаюсь, было ли вообще такое сообщение.

Следователь предъявляет израильскую газету «Наша страна», в которой помещен материал о положении дел с еврейской репатриацией из СССР.

С.: Какое отношение к этой статье имел Щаранский?

О.: Не знаю. Журналисты – народ дотошный. Поговорил с человеком, приехавшим из Советского Союза, и достаточно – статья готова. Лучше всего выехать в Израиль, встретиться там с редактором. Он лучше знает.

Предъявляется открытка Марии, вдовы покойного Ефима Давидовича, из Израиля. Открытка адресована ее сестре Ане. В открытке написано: «Аня, не ходи больше к Л. П., а то нам здесь надоедают, особенно неприятности Соне от друзей».

С.: Кого имеет в виду Мария Давидович под условным «Л. П.» и имеет ли к этому отношение Щаранский?

У меня не было сомнений, что под этим «Л. П.» Мария имеет в виду меня, и причин скрывать это от следователя не было, но я подумал: «Почему я буду отвечать за кого-то?»

О.: Открытка адресована некоей Ане, вы к ней и обращайтесь. Отвечать на сплетни, сообщаемые в чьих-то личных письмах, я не намерен.

Предъявляется текст коллективной телеграммы сенату в связи с принятием поправки Джексона.

С.: Кто писал, и кто передал эту телеграмму в сенат? Имеет ли к этому отношение Щаранский?

Подписей под предъявленным текстом не было, а я, сидя у следователя, не мог вспомнить, была под этим документом моя подпись или нет. За время отказа я подписывал много писем, иногда даже выслушав текст по телефону.

О.: Опять не могу понять, какое отношение имеет эта телеграмма к предъявленному Щаранскому обвинению, поэтому ничего не могу ответить.

Майор Сколов снова ударился в рассуждения и долго убеждал, что сейчас не то время, что партия и КГБ борются за каждого человека, и что он никому, кроме закона, не подчиняется. Ему дано указание вести следствие объективно.

В конце первого дня допроса Сколов предложил мне текст расписки о неразглашении материалов предварительного следствия. От дачи такой расписки я отказался, мотивируя тем, что уже весь мир знает, что Щаранский никаким шпионажем не занимался и обвиняется незаконно.

Два последующих допроса были аналогичны первому – никаких доказательств вины Щаранского мне предъявлено не было. Так я и сказал, передавая содержание допросов Дине Бейлиной по телефону в Москву. Откуда могли быть у Щаранского или у кого-либо из нас секреты, если мы занимались только одним – активно отстаивали свое право на выезд. Щаранский был всего лишь одним из неизбранных лидеров сионистского движения в Советском Союзе.

Допросы велись спокойно. Следователь несколько раз подчеркивал, что допрашиваемых кто-то инструктирует с Запада, так как многие весьма осведомлены о процедуре допроса. Я на это отвечал, что было бы странно, если бы мы не извлекли уроков из обстановки в которой живем, добиваясь своего законного права на репатриацию.

Сегодня уже нет смысла доказывать, что Щаранского осудили не за нарушение закона, а за попытку воспользоваться им. Впрочем, в нашей истории таких примеров немало. Суд имя Щаранского не опорочил, а вот имя Липавского ни один человек не произнесет без брезгливости.

Более двух тысяч лет длится необыкновенный период еврейской истории – диаспора, рассеяние и жизнь среди чужих и нередко враждебных народов. Если следовать обычной логике, то историки и политики были по-своему правы, утверждая, что еврейский народ не сохранится, предсказывая ему ассимиляцию как единственный выход.

И все-таки этого не произошло. По прошествии двух тысяч необычайно трагических лет евреи не ассимилировались. Еврейский народ сохранился и пронес через десятки кровавых столетий никогда не угасавшую мечту о возвращении на родную землю. Многие прожили с этой мечтой всю жизнь, но так и не дождались ее осуществления. Но были люди духом покрепче и с более сильной волей. Они доживали порой до преклонных лет, а затем вдруг по зову неведомого императива оставляли свои очаги, близких, имущество – и уходили. Уходили в далекий и тяжелый путь, чтобы там, в манящей к себе земле Израиля, закончить свою жизнь. Гениальный поэт средневековья Иегуда Галеви был из таких людей. На склоне лет он отправился в тяжелое странствие. И не дни, не недели, не месяцы, а годы шел к заветной цели. А когда, наконец, усталый и измученный, увидел он древние стены вечного и святого Иерусалима, его настигла неумолимая смерть, так и не дав вкусить радости возвращения к желанному дому. История по сей день не знает, где его могила. Те, кто предавали его тело земле, вряд ли предполагали, что под нищенскими одеждами дряхлого старика перестало биться сердце великого поэта.

Среди евреев царской России тоже были такие мечтатели, уходившие в далекую и манящую «Эрец-Исраэль». За несколько лет до революции ушел туда Лейб Щаранский, еврей с Украины. Когда решился он покинуть Россию, та не держала его. Посетил Лейб канцелярию местного градоначальника, написал требуемое прошение, уплатил десять рублей и через две недели, получив визу, уехал в Палестину, где и прожил много лет до старости.

Сын Лейба Щаранского тоже был болен этой мечтой, но ему – уже после революции – пришлось похуже. Сначала его арестовали и держали в тюрьме, но недолго, поскольку новая власть еще только набирала силы. И он, как и старый Лейб, выйдя из заключения, все-таки уехал.

Судьба еще одного еврея из рода Щаранских, правнука Лейба, Анатолия, сложилась совсем трагично. Решив отправиться в тот же путь, он пошел не в канцелярию градоначальника, а в советское учреждение, называемое ОВИРом. Как и прадед, подал прошение и стал ждать. В царской России за открытый призыв к свержению самодержавия человек рисковал всего лишь непродолжительной ссылкой. Ленин, перевернувший всю жизнь народов России, рисковал, по понятиям советского времени, не так уж серьезно. А вот Щаранскому за попытку отстоять свое законное право уехать из страны угрожали смертной казнью. Его обвинили в преступлениях, которые он не совершал, и посадили в тюрьму на многие годы.

В трагической истории еврейского народа бывало всякое – и дело Дрейфуса, которому инкриминировали шпионаж, и дело Бейлиса, обвинявшегося в убийстве христианского мальчика в ритуальных целях, и сталинско-бериевское дело «врачей-отравителей», и многое другое. И вот новый навет – на Щаранского.

Мир воспринял дело Щаранского как политическую игру, где евреи, в который раз в своей истории, оказались заложниками, лишенными прав, которым в любое время могут предъявить самые немыслимые обвинения. И все это из-за вековечной мечты, живущей в народе.

Это наше право – право на землю наших далеких предков – бесспорно. Оно бесспорно еще и потому, что за многие века наших удивительных скитаний по миру завоевано обильно пролитой кровью.

Годы нашей борьбы за выезд из СССР – это героическая веха в истории нашего возрождения. То были годы постоянных преследований со стороны власть имущих, годы тревог и волнений, когда утром не знаешь, что с тобой случится к вечеру, когда от томящихся в тюрьмах и ссылках друзей и товарищей нет вестей. То были годы тревожного ожидания решения судьбы – твоей и твоих близких.

Кто-то, подав документы, после сравнительно недолгого ожидания, уезжает. Однажды зашел ко мне знакомый и с сияющим видом сообщил, что получил разрешение на выезд.

– Вот, видите, Лев Петрович, я всегда говорил, что надо уезжать тихо! – в глазах его было торжество победителя. – А вы все боретесь, боретесь, а что толку? Вот я подал документы – и уезжаю, вот как надо!

Что я мог ему ответить? По-своему, он был прав, но кто ему открыл эту дорогу? Еврейская репатриация из СССР стала возможной только потому, что в нашей среде появились борцы, которые были готовы на все ради святого дела. Назову людей, с которыми приходилось общаться. Известный всему миру кибернетик профессор Лернер, Щаранский и его мать Ида Мильгром, Владимир и Маша Слепак, Ида Нудель, Дина и Иосиф Бейлины, Павел и Мара Абрамович, Владимир и Лена Престины, Иосиф Бегун, Ефим Давидович, Лев Улановский и многие другие – кто без их борьбы смог бы уехать?

* * *

Тревожит меня здоровье Нади. Устали мы, а она со своим слабым сердцем – особенно. А сколько в ней достоинства! Все эти годы была рядом, ни разу не пожаловалась, не упрекнула меня ни в чем, хотя сама ехать не хотела – знала, что будет нелегко. Согласилась, потому что понимала – для евреев это единственно верное решение. Понимала это лучше многих евреев, в том числе и некоторых моих родственников.

Как-то мы сидели вдвоем и обсуждали грустные наши дела. Говорили о решении, так круто перевернувшем всю жизнь, о судьбе дочери, вышедшей замуж и уехавшей после семи лет отказа в Израиль. Что-то там у нее неладно. Уже более двух лет в стране, а за исключением написанных в первые месяцы – ни одного сколько-нибудь обнадеживающего письма.

Два месяца тому назад мы приняли новое решение. К дочери должна уехать мать. Я как-нибудь здесь проживу один, а там Тане нужна помощь, прежде всего – моральная поддержка близкого человека. Это решение было ошибочным. Оно было следствием нашей неосведомленности о моральной обстановке, с которой новоприбывшим приходится сталкиваться в первые годы на новом месте вообще, и вчастности, в Израиле. Трудно было на это решиться, но мы запросили вызов от дочери, оформили документы и подали их в ОВИР, предварительно побывав у заместителя министра внутренних дел. Ничего не тая, рассказали ему о нашем новом решении. Из всех, с кем приходилось иметь дело за шестнадцать мучительных лет отказа, полковник Григорьев слыл наиболее человечным.

– У вас тоже есть дети, – начала Надежда разговор, – и вам, должно быть, знакома тревога за них и тогда, когда они маленькие, и тогда, когда они взрослые. Наши семейные обстоятельства требуют, чтобы я как мать находилась рядом с дочерью. Поэтому сегодня я подаю документы и прошу без лишних сложностей выдать мне разрешение на выезд в Израиль к дочери. Товарищ полковник, я никогда никаких секретов не касалась, поэтому прошу вас – помогите, выдайте мне разрешение на выезд!

Григорьев, как нам казалось, с сочувствием выслушал произнесенные с дрожью слова Надежды, и пообещал сделать все, что от него зависит.

Сегодня я полаю, что Григорьев, в нашем случае, ничего не решал. Многолетние «отказники» были в то время валютой в политической игре советских властей. Судьба наша решалась в иных кабинетах.

Но тогда мы ушли обнадеженные. Ждали и надеялись, и вот 19 января 1982 года в ОВИРе Наде отказали в выезде к дочери. «Мы семьи не разбиваем!» – сказали нам. Осталось только проклинать власть, позволившую решать за нас внутрисемейные дела.

Вернулись мы из ОВИРа грустные. Надя была особенно расстроена. Видимо, у каждого человека есть предел выдержки, предел терпения, предел здоровья.

– Тебе, может, валокордин принести? Она молча кивает головой.

– Знаешь, я прилягу, что-то совсем себя плохо чувствую.

Медленно поднимается с кресла и тяжелой походкой идет в спальню. Я, следуя за ней, помогаю улечься, укрываю.

– Сделай мне грелку, что-то у меня под левой лопаткой болит. Не просквозило ли?

Вид ее меня тревожит, и я, вопреки ее желанию, вызываю скорую помощь. Врач, прослушав сердце, вызывает инфарктную бригаду, а та, получив электрокардиограмму, установила обширный инфаркт задней стенки.

Все последующие дни врачи отделения реанимации вели трудную борьбу за ее жизнь. Я бессменно возле нее. «Положение тяжелое…» – неизменно повторяет заведующий отделением.

Что я могу сделать? Чем могу ей помочь? Выслушиваю всяческие советы, пытаюсь какие-то лекарства достать, что-то купить на рынке. Все мысли – только о ней, о ее здоровье.

Ночью 25 января меня будит телефонный звонок. Проснувшись, снимаю трубку.

– Лев Петрович? – слышу незнакомый мужской голос. – С вами говорит врач отделения реанимации.

– Что?! – с дрожью произношу я.

– Нет, нет! Успокойтесь. Ну, понимаете… пока ничего… но случился повторный инфаркт, и вы должны об этом знать. Сердце мое сильно забилось, и я еле слышно спрашиваю:

– Неужели ничем нельзя помочь?

– Вы же видите, мы от нее не отходим, работаем и делаем все возможное, но, сами понимаете, инфаркт обширный и уже – второй. Поспешно одеваюсь и в половине третьего ночи прибегаю в больницу. Сижу на лестничной клетке до утра, а утром меня, вопреки больничным правилам, пропускают в реанимационную палату.

– Видишь, какая я слабая, – чуть слышно проговорила Надя. – Всю ночь со мной врачи провозились. Сердце мое совсем никудышное стало.

Помолчав, она поднимает на меня глаза:

– От Танюши ничего? – и из глаз ее катятся слезы.

– Не тревожься, Надюша, может быть, на днях что-нибудь получим.

– Свидание закончилось, больной нельзя утомляться, – врач берет меня под руку и выводит из палаты.

Я пытаюсь у него что-то спросить, но комок в горле мешает этому.

– Мужайтесь. Вы должны держаться.

– Скажите, доктор, что я могу сделать, чтобы ей помочь? Может быть, какие-нибудь лекарства нужны, которых нет в больнице?

– Единственное, – развел он руками, – это положительные эмоции. Да, вот что, где ваша дочь? Пусть навестит мать. Больная в забытьи все дочь зовет. Положение больной тяжелое. Ваша дочь в Минске? – Нет, в Минске ее нет.

– Все равно, пошлите телеграмму, пусть приедет. Если нужна справка, чтобы отпустили с работы, я напишу, – он заводит меня в кабинет, заполняет стандартную справку, подписывает и посылает в регистратуру поставить печать. Из больницы выхожу потерянный, медленно бреду по городу. – Лев Петрович! – останавливает меня старый приятель. – Что с вами? Вы из больницы? Как Надя? Рассказываю ему о повторном инфаркте, что нужны положительные эмоции, а где их взять в моей ситуации?..

– Я слышал, что по международному соглашению, подписанному и Советским Союзом, в случаях, подобных вашему, правительства обязаны идти навстречу родственникам и давать им разрешение на приезд из-за границы для посещения больных. Сходите в республиканский «Красный крест» и узнайте. Это же их прямые функции. Речь идет о жизни человека. Они обязаны вам помочь. Отказать они не смогут.

– Они не смогут отказать? Они, как известно, все могут, – вздыхаю я. – Чтобы отщепенцу, сионисту, прислужнику всех вражеских сил советская власть, в лице КГБ, пошла навстречу и разрешила приезд дочери из Израиля?

– И все-таки, – настаивает приятель, – сходите. Вы же ничем не рискуете!

Дальнейшие мои действия были почти неосознанны. Я даже не сумел проанализировать, насколько разумен или необходим приезд Тани к больной матери. Я действовал так потому, что нужно что-то было делать для дорогого мне человека.

В республиканском отделении «Красного креста» я рассказал о постигшем меня горе и спросил, казалось мне, вежливого чиновника, можно ли пригласить из-за границы дочь к тяжело больной матери. Чиновник достал соответствующее положение, указал нужную страницу, дал прочесть. Да, такое положение действительно имелось.

– С чего я должен начать, чтобы получить разрешение?

– А где ваша дочь?

– В Израиле.

Слово «Израиль» на советских чиновников того времени действовало, как красная тряпка на свирепого быка. Человека будто подменили. Он сухо посмотрел на меня и спросил:

– Как ваша фамилия?

– Овсищер.

Фамилия ему, конечно, была известна. В скольких гневных статьях в белорусских газетах упоминали ее!

– Обращайтесь в министерство иностранных дел, – процедил он и дал понять, что разговор окончен.

Из министерства иностранных дел меня отфутболили в тот самый ОВИР, от которого за все годы нашего ожидания ни разу не довелось услышать ни одного сколько-нибудь разумного и обнадеживающего ответа.

Начальник Минского городского ОВИРа подполковник Добржанский – старый знакомый. Мы встречались, когда я еще был полковником, а он – капитаном. Сейчас мы почти поменялись званиями: меня разжаловали в рядовые, а он, того и гляди, третью звезду получит.

Выслушав мою грустную историю и внимательно прочитав справку из больницы, он после краткого раздумья попросил меня подождать в коридоре. В коридоре я слышал, как он с кем-то говорил по телефону, потом еще кому-то звонил. Примерно через час, может, чуть меньше, я был снова приглашен в кабинет, и Добржанский попросил зайти к нему в конце рабочего дня. Я был уверен, что мне откажут, но этого не случилось. И это было странным.

Когда я в конце их рабочего дня снова пришел в ОВИР, Добржанский, немного помедлив, с некоторой торжественностью в голосе официально объявил:

– В связи с особыми обстоятельствами нашим министерством принято решение разрешить вашей дочери приехать к больной матери сроком на один месяц.

– Что я должен сделать, чтобы она приехала?

– Посылайте телеграмму, которую я заверю.

Необходимая телеграмма была составлена, заверена и сдана на телеграф. А поздно ночью меня разбудил телефонный звонок.

– С вами говорят с центрального телеграфа. Вашу телеграмму мы отправлять не будем. Можете зайти и забрать телеграмму и деньги обратно. – Да в чем дело, почему?

– В капиталистические страны мы такие телеграммы отправлять не имеем права. У нас – инструкция. Все уговоры и возражения оказались бесполезны. На другом конце провода положили трубку. Я позвонил старшей по смене. Результат тот же.

– Неужели так трудно понять, что несчастья случаются не только в социалистических странах, но и в странах капитализма. Вы поймите, это телеграмма не частная, а заверенная ответственным работником на основании решения Министерства внутренних дел, – сбивчиво, волнуясь, пытаюсь ее убедить, а она твердит свое:

– Не имею права!

Куда пойти и с кем решить этот вопрос во второй половине ночи? Вдруг пришла мысль: есть ответственный дежурный по МВД, позвоню ему.

Выслушав меня, ответственный дежурный сказал: «Подождите, я вам перезвоню». А примерно через полчаса сообщил: «Ваша телеграмма отправлена в Израиль».

Через день позвонила наша дочь, и я услышал ее голос, родной и по-прежнему нежный:

– Папа, эта телеграмма – серьезно? Она действительно дает мне право на приезд в СССР, к вам? И что мне следует сделать, чтобы приехать?

Как мог, я все объяснил и кое-что посоветовал.

Денег для приезда у нее не было, что предпринять, она не знала, но, как обычно, помогли друзья. Вскоре с помощью работников МИДа Израиля и добрых друзей Таня оказалась в Вене на попечении израильского посольства. И тогда начался этап советских бюрократических издевательств над человеком.

Советское посольство в Вене не давало гражданке Израиля визы на въезд в СССР. У Тани был билет до Москвы и обратно, купленный Министерством иностранных дел Израиля, и немного денег, а МИД СССР, несмотря на решение МВД, никаких распоряжений своему посольству не отдавал.

– Папа, – снова позвонила Таня, на этот раз из Вены, – я здесь уже несколько дней, в советском посольстве никто ничего не знает. Что мне делать – не представляю. Как мог, я успокоил ее, а на следующий день снова пришел к начальнику республиканского ОВИРа и помощнику министра внутренних дел республики.

– Послушайте, – начал я разговор с новым помощником министра внутренних дел, заменившим ушедшего на пенсию Григорьева, – что все это значит? Если у вас не было права принимать такое решение, зачем вы это сделали? Неужели вам недостаточно тех издевательств, которые я по вашей милости пережил, и в таких обстоятельствах, какие сложились у меня сейчас, вы решили еще надо мной поиздеваться?! В Вене моя дочь ждет уже много дней, я не знаю, действительно ли ей дали разрешение приехать, или это была злая шутка?!

– Лев Петрович, успокойтесь, пожалуйста. Решение наше принято, и мы не собираемся над вами издеваться. Я лично сразу же после нашего разговора позвоню в Москву и обещаю, что будут приняты нужные меры. Все будет в порядке. Ждите дома, я с вами свяжусь.

Человек говорил с явным сочувствием, и при всем моем недоверии к лживой и порочной системе я не мог ему не поверить.

В это же время, пытаясь мне помочь, Александр Лернер и другие друзья подключили к хлопотам посольства США и Нидерландов. И вечером того же дня раздались два телефонных звонка. Первый – из посольства Нидерландов в Москве, а второй – из МВД Белоруссии. Сообщали одно и то же: распоряжение советскому посольству в Вену отправлено. А через два дня, после почти трехнедельного ожидания в Вене, приехала Таня. Посоветовавшись с врачом, я начал готовить больную к встрече.

– Ты знаешь, Наденька, – сказал я ей утром в палате, – оказывается, есть положение, по которому при таких обстоятельствах, какие сложились у нас в связи с твоей болезнью, власти обязаны предоставить дочери возможность посетить больную мать. Как ты думаешь, не попробовать ли нам вызвать Танюшу?

Надя вздохнула, посмотрела мне в глаза и ответила:

– Тебе этого никогда не позволят.

– А если все-таки попробовать, ты не будешь против? Она промолчала, и только на глазах блеснула слеза. Утром следующего дня в ее взгляде – один вопрос: «Ну что?» Я ответил, зная, что ей нужно:

– Ты знаешь, я подал заявление в ОВИР, и мне, как это ни странно, пообещали просьбу удовлетворить. Ты только не волнуйся, я уверен, что Таня скоро приедет.

С этого времени разговоры только об одном – о ней, о нашей единственной, так трудно нам доставшейся, дочери, – о милой и ласковой Танечке, которую вот-вот увидим.

На третий день я был в больнице уже с Таней. Зашел в палату один, а Таня ждала в приемной.

Надя пристально посмотрела на меня, и я, как мог спокойнее, сказал:

– Ты знаешь, Наденька, у нас с тобой радость, я принес хорошую новость.

– Что? Неужели ей дали разрешение приехать?

– Да. Дали разрешение, и она… уже приехала. Она здесь, и ты ее скоро увидишь.

Ложка, которую она держала в руке, упала на пол, и она, всегда отличавшаяся сдержанностью и спокойствием, прошептала:

– Не-у-же-ли? Ты, Ле-во-чка, не шу-ти-шь?

– Ну, какие шутки, дорогая моя. Таня здесь. Ты только не волнуйся, она сейчас войдет.

Я не мог ей тогда сказать, что приехавшая к нам Таня была совсем не такой, какой мы ее знали. За те два дня, что я ее видел, она поразила меня. Из веселой и беззаботной девушки она превратилась в исстрадавшуюся женщину, пережившую сверх меры. Мои попытки поговорить с ней ничего не давали. Она была замкнута, на вопросы не отвечала. Только молилась – и дома, и в церкви, куда бегала утром и вечером. Но мне верилось, что встреча с тяжело больной матерью смягчит ее сердце.

Незадолго до ее замужества нам стало известно, что она приняла христианство. Поехала в белорусскую деревню и там приняла крещение. Я не могу касаться столь деликатного вопроса, как вера во Всевышнего. Это нечто недоступное простому человеческому разумению. Не мне выбирать для человека, даже для собственной дочери, религию, тем не менее, свою ответственность за все, что произошло с дочерью, я чувствую постоянно. Но в трудные дни нашего семейного горя я мысленно задавал Ему один и тот же вопрос: «Господи! Зачем в столь тяжкий час Ты отнимаешь у больной, умирающей матери ее единственное утешение – ласку любимой дочери? Неужели для Тебя важнее ее молитва, чем ее забота о больной, которой и жить-то, может, осталось считанные дни?»

Вскоре в палату вошла Танюша – как всегда стройная, красивая, но непривычно для нас мрачная. Как я ждал, как надеялся, что она обнимет, приласкает и успокоит больную, найдет для нее слова утешения! Но этого не случилось.

Таня сухо поздоровалась, протянув матери руку и слегка обняв ее, задала вопрос о самочувствии – как бы ради приличия, посидела не более десяти минут и сказала: «Ну, я пойду». Поднялась и вышла.

Горе наше от этого посещения приумножилось. Мы оба были растеряны, и я не знал, то ли выйти и разрыдаться, то ли попытаться успокоить больную. Я не мог понять, что случилось с нашей доброй и ласковой дочерью.

– Исстрадалась она, видимо, страшно, – промолвила больная.

Завтрак остался нетронутым. Мы оба молчали. А когда я стал уходить, Надя прошептала:

– Ты уж с ней поласковей. Плохо ей очень.

Все время своего у нас пребывания Таня была молчалива. Каждый день приходила в больницу навестить мать, но находилась в палате недолго. По утрам ходила в церковь.

Однажды Надя спросила ее:

– Что бы ты хотела, доченька?

– Я хотела бы остаться с вами!

Жена рассказала мне об этом. Что было делать? С болью в сердце я ответил ей:

– Наденька, дорогая, видит Бог, как я хотел бы оставить Таню с нами, но подумай, какую цену придется за это платить. Если бы мы жили в любом другом государстве, оставить ее с нами было бы единственно верным решением. Знаю, что многие назовут меня жестоким, не пожалевшим родную дочь, но сейчас я не могу этого сделать. Это равносильно самоубийству, так как для того, чтобы ее оставить, я должен буду поклониться КГБ. И если они милостиво согласятся, я сделаюсь их должником, а это для меня непереносимо. Дальнейшая жизнь потеряет для меня всякий смысл.

Так я ответил больной жене. Надя промолчала. Ни упреков, ни возражений я не услышал. Она понимала меня, и я до последних минут своей жизни буду ей благодарен за это. До сих пор страдаю, вспоминая, как трудно досталось нам это решение. Особенно чувствую себя виноватым перед ней – больной и любящей матерью.

Дочери при следующей встрече в больнице она сказала:

– Доченька, родная, никого дороже тебя ни у меня, ни у папы на свете нет, но пойми папу: он не может на это пойти, не вправе и не в состоянии.

Кроме того, дома я довольно убедительно рассказал Тане последующее поведение властей, и в каком положении, вследствие этого, она сама окажется.

Таня, как обычно, выслушала молча. Из палаты больной вышла, ничего не сказав, да и дома было то же самое. Пробыла она в Минске три месяца. Дважды власти продлевали ей срок пребывания в Союзе. Все мои попытки за это время по душам поговорить с любимой дочерью ничего не дали. Она замкнулась в себе. Ей было плохо, мне хуже, а больной матери горше всего. То было время мучительных страданий.

Наступил день прощания, ей пришла пора уезжать. Но куда? Возвращаться в Израиль она отказалась. Денег у нее не было, но оставался действительным билет до Вены. Так случилось, что, когда Таня была в Минске, из Франции приехала ее близкая подруга и стала звать ее к себе. Таня приняла приглашение.

Утром, в день отъезда в Москву, Таня пришла к матери. Моему перу не под силу описать сцену прощания. Больной разрешили на короткое время подняться с постели. Она едва держалась на ногах и обнимала дочь, стоявшую, как изваяние. Я стоял рядом, поддерживая жену и сдерживая слезы. Надя, увидев из-за спины дочери, с которой прощалась навсегда, мое состояние, приложила палец к губам, умоляя держаться. Когда Таня вышла, она зашаталась, я ее подхватил и с помощью нянечки на руках внес в палату.

В Москве, в аэропорту, когда я прощался с Танюшей, чаша моего терпения переполнилась, и больше сдерживать я себя не смог. Обнимая ее, как мне казалось тогда, в последний раз, я разрыдался. Она по-прежнему молчала, и только уходя, промолвила: «Даст Бог, все будет хорошо». Издали оглянулась и помахала мне рукой.

Куда она улетела и что ее ждало, я не ведал. Я страдал и понимал, что поступил жестоко и по отношению к дочери, и по отношению к больной матери. Да простит Господь мои прегрешения. Я никому не желал зла, особенно тем, кто был для меня дороже всего.

* * *

Надежда проболела целый год, из которых семь месяцев пролежала в больнице. Она очень страдала, и единственным утешением для нас обоих в эти последние месяцы ее жизни были письма, которые стали приходить от дочери. Письма спокойные, добрые, утешающие, вносившие умиротворение в душу матери.

За семь дней до смерти Надежда обратилась ко мне:

– Прошу тебя выслушать меня и не возражать, ибо я знаю, что говорю. Жить мне осталось недолго. Тебе без меня будет очень трудно. Сколько тебя еще продержат, никто не знает. Год с небольшим выжди, а потом женись, но не женись на русской. В нынешней ситуации тебе нужна еврейская женщина, чтобы она тебя понимала и поддерживала. Буду молиться, чтобы Бог послал тебе хорошую еврейскую жену. Я пытался убедить ее, что она поправится, но она и слушать не хотела.

– Если бы была хоть маленькая надежда на выздоровление, я бы почувствовала, появилось бы пусть небольшое, но улучшение, а мне с каждым днем хуже, поэтому надежды нет, и я к смерти готова.

11 января 1983 года эта благородная русская женщина умерла. Вечный покой и слава ей. Несколько слов о том, что, на мой взгляд, произошло с дочерью в Израиле. Будучи скромной и трудолюбивой, она ни когда не искала мирских благ. К житейским трудностям, неизбежно связанным с борьбой за существование, готова не была. Столкнувшись с трудностями абсорбции и бюрократизмом чиновников, оказалась беспомощной. Неудачное замужество только усугубило все, и выхода из простой жизненной ситуации она не нашла. Были бы чиновники почеловечнее, а законы поразумнее, все сложилось бы иначе.

Иногда меня спрашивают: «А где же были друзья?»

Причин для обид на друзей у меня нет. Например, наши минские друзья Марк и Наташа Липкинд, нашли ей работу и пригласили к себе. Предоставили отдельную комнату, приняли, как родную дочь, окружили заботой и вниманием. Делали все возможное, чтобы Таня нашла себя в новой жизни. Нет, мне некого винить, кроме самого себя, в том, что случилось с дочерью на Святой земле. Абсорбция – дело непростое. Существующие в стране законы далеки от совершенства. Чтобы все это успешно преодолеть, нужны и воля, и характер посильнее, чем у моей тогда юной дочери.

Из Москвы Таня прилетела в Вену. Ей помогли вылететь в Париж к подруге, и вскоре она по своей воле ушла в монастырь. «Не ищите меня там, где меня нет. Я счастлива», – отвечала она на мои попытки уговорить ее вернуться к мирской жизни.

Теперь она ежегодно посещает Святую землю. Каждому – свое.

* * *

Завидую тем, кто верует. Им доказательства не нужны – они веруют и этого достаточно. Мне, к сожалению, этого мало. Я ищу и доказательств. С тех пор, как я разуверился в материализме, так и не понял, чего во мне больше – веры или неверия. Когда Ты сказал Моше: «Если, ты ищешь меня, ты уже нашел меня». Помоги нам, миллионам ищущих, Господи!

Не знаю, то ли молитва покойной, то ли случай помог, но встретил я ту женщину, которая была мне нужна. Примерно через полтора года после смерти первой жены я женился вторично, хотя свою первую любовь и многолетнюю верную спутницу жизни Надежду помню по сей день. 11 мая 1984 года в Московском ЗАГСе зарегистрирован мой брак с Татьяной Яковлевной Улановской. К этому времени она уже семь лет ждала разрешения на выезд. Ее сын Лев Улановский, один из активистов нашего движения, после нескольких лет ожидания был в Израиле. Мы, естественно, продолжали нашу борьбу за выезд. Из года в год настойчиво подавали прошения, а нам упорно отказывали.

В феврале 1987 года нас вызвали в Московский ОВИР и объявили ответ на очередное наше прошение: «Вам отказано по режимным соображениям до 1992 года. Можете не писать и не обращаться к нам – ваши документы рассматриваться до этого срока не будут». Это уже было после объявленной перестройки. Что делать? Наше положение не улучшилось. Горбачев вел себя в нашем вопросе, как и его предшественник, Брежнев. Ни да, ни нет. Но… вдруг по Москве прошел слух – при Президиуме Верховного Совета СССР создана комиссия, которая намерена разбирать жалобы многолетних отказников и решать правомерность отказа. Это уже были какие-то проблески.

Мы тут же написали жалобу и подали ее в приемную Президиума. Прошел месяц, два, три, четыре, пять месяцев – ответа не было. В августе мы решили записаться на прием к кому-нибудь из руководства Верховного Совета. Прихожу в приемную.

– Я прошу записать меня на прием к заместителю председателя Президиума Верховного Совета, – обратился я к чиновнику. – По какому вопросу?

– Меня уже много лет не выпускают из страны, и я хочу, чтобы мне дали ответ на письмо, поданное в марте.

– По вопросу выезда из страны вас никто принимать не будет. Работает комиссия, и, когда разберутся в вашем деле, вам ответят. Ждите.

– Поймите, меня лишили военной пенсии и мне не на что жить. Я не могу больше ждать. У меня нет для этого ни средств, ни здоровья.

– Ну, если по вопросу пенсии, то могу вас записать на прием к одному из юрисконсультов.

Через десять минут я был принят. Анастасия Павловна Ковалева – многолетний кадровый юрист Президиума Верховного Совета СССР, лет пятидесяти. Попросила меня подробно рассказать суть моей проблемы.

Я, как мог кратко, изложил свою грустную историю с момента обращения в ОВИР города Минска.

– Все, что вы мне рассказали, это эмоции, а у меня к вам один вопрос – за что вас разжаловали и лишили военной пенсии?

– Только по одной причине – за желание осуществить свое право на выезд из страны, за стремление изучать язык своего народа, за желание знать его историю. Других «прегрешений» за собой не знаю.

– Да, – проговорила юрисконсульт, – далеко все это от правомерности. А вы можете рассказать о себе подробнее? Кто вы такой? Я кратко рассказал свою биографию.

– Во время войны в качестве военного штурмана совершил несколько сот боевых вылетов. В боях под Сталинградом был ранен, под Варшавой контужен. Выполнял специальное боевое задание в качестве воздушного парламентера, передавшего ультиматум советского командования с условиями капитуляции фельдмаршалу Паулюсу. Вот посмотрите, со мной книга с воспоминаниями моего однополчанина Константина Михаленко. Там обо мне написано в нескольких эпизодах. Есть и моя фотография военных лет.

– Почему же вы ничего об этом не говорите, почему не писали об этом? – сказала она, прочтя два эпизода из книги.

– Во-первых, я до сих пор не могу понять, какое отношение имеет война к моему желанию осуществить свое законное право на выезд из страны. Во-вторых, в каждом своем письме я писал, что воевал, что имею несколько боевых наград за мужество. А в-третьих, когда я на приемах в министерстве обороны говорил о своих наградах, мне, как правило, отвечали, что наград меня следует лишить, поскольку своим желанием покинуть страну я нанес советской родине больше вреда, чем та польза, которую принес во время войны. В 1973 году нас, четверых ветеранов войны, даже судить собирались.

– Судить?! – воскликнула моя визави. – За что?

– Вы знаете, Анастасия Павловна, я такой вопрос задал следователю по особо важным делам Минского КГБ на допросе: «За что вы нас судить собираетесь? С чем на суд явитесь?» – спросил я его. «Не беспокойтесь, – ответил он, – появится статья в "Известиях" "О враждебной группе сионистов в Белоруссии", и суд проведем на должном уровне».

– Напишите обо всем этом подробно и сделайте ксерокопию из книги Михаленко с вашей фотографией. Жду вас у себя через два-три дня. Буду разбираться в вашем деле. Пять раз, а может и больше, она вызывала меня к себе и задавала много вопросов. 19 августа 1987 года раздался звонок из приемной Президиума, и меня пригласили быть у юрисконсульта в час дня.

– Сегодня я представлю вас заместителю председателя Президиума Верховного Совета СССР товарищу Язкулиеву, он же – председатель Президиума Верховного Совета Туркменистана, и он объявит вам решение Президиума, – заявила Ковалева. Через полчаса я был принят Язкулиевым, и, пригласив меня сесть, он объявил: «Президиум Верховного Совета СССР, тщательно изучив вашу жалобу, пришел к выводу, что ваше разжалование и лишение военной пенсии совершено незаконно. Мы отправим письмо Министру Обороны СССР и потребуем от него вашего восстановления и возвращения вам незаконно отнятой пенсии. Президиум берет под свой контроль выполнение этого решения».

– За пятнадцать лет моих обращений и хождений по разного рода инстанциям со мной впервые говорят языком закона, а не эмоций, – заметил я. – Благодарю вас за такое решение и надеюсь, что отныне закон будет определять жизнь и в Советском Союзе. Есть у меня вопрос, можно? – Да, пожалуйста, – ответил Язкулиев, – спрашивайте.

– В положении о прохождении службы офицерским составом Советской Армии нет пункта о «восстановлении», там есть только такой пункт, что если разжалованного офицера сочтут нужным снова призвать в армию, его могут призвать и только затем присвоить прежнее или рангом ниже звание. Следовательно, восстановить меня в звании они не вправе, оно может быть присвоено только после призыва в армию вновь. Меня, естественно, призывать обратно не будут. Как они поступят в моем случае? Не наставят ли на этом пути массу рогаток?

Язкулиев вопросительно посмотрел на присутствующих. Их было четверо: мой юрисконсульт Ковалева, начальник приемной, еще один, как я понял, юрист, и четвертый, предполагаю, как всегда, из КГБ.

Ответил на мой вопрос начальник приемной.

– Мы проверили и решили, что в этом случае Министерство Обороны должно будет издать приказ об отмене приказа министра, изданного в нарушение закона. Кроме того, должны вернуть и пенсию, которую с вас незаконно удержали. Кстати, по нашим подсчетам с вас незаконно удержано более пятидесяти тысяч рублей.

Я еще раз поблагодарил Язкулиева и других присутствующих за радостное для меня решение и вышел окрыленный. Неужели в стране наступают новые времена? 21 августа я получил из приемной подтверждение, что письмо с решением Президиума Верховного Совета СССР отправлено министру обороны, а 31 августа звонок из ОВИРа: «Вы должны явиться в ОВИР. Вам разрешен выезд в Израиль».

Что оставалось? Ждать восстановления в звании и получения денег, отнятых у меня незаконно, или, пока они не передумали, быстро собраться и уехать?

Думали мы недолго, хотя многие друзья советовали получить от них все, что причитается, добиться отмены незаконных приказов и только после этого выехать в Израиль.

Зная советскую действительность, мы с Таней предполагали, что мое восстановление и возвращение отнятых денег – процесс долгий и мучительный. Полагаю, что министр обороны не согласился бы на позорную церемонию возвращения мне денег и звания. Поэтому они избавлялись от меня как можно быстрее.

Учитывая эти соображения, мы собирались недолго и, получив необходимые документы, в октябре вылетели в Израиль.

* * *

В конце войны, когда разгром гитлеровских войск был практически предрешен, мне довелось впервые увидеть живого американца. На территории Германии, на одном из советских аэродромов, мы встретились с двумя экипажами американских «летающих крепостей». Эти тяжелые бомбардировщики «В-29» совершали в то время так называемые «челночные операции». Вылетали они с воздушных баз в Великобритании, наносили удары по немецким объектам, садились на специально выделенных для этого советских аэродромах, заправлялись горючим, при необходимости получали техническую помощь и возвращались к себе. Два таких экипажа мы застали на аэродроме, куда и наш самолет сел, выполняя боевое задание. Мы, как и один из экипажей американцев, заночевали там, а вечером в местном клубе состоялась встреча с американскими летчиками, в которой довелось участвовать и мне.

В конце беседы командир экипажа, американский майор, неожиданно спросил меня:

– Ду бист а ид?21

– Е, их бин а ид. 22

– Их бин эйх а ид. А зис лэбн зэйн а ид фун русланд.23

И тогда заговорили мы о наших еврейских делах, о страшной судьбе евреев Европы, о положении евреев в Америке и в Советском Союзе. Майор рассказал, как хорошо живут евреи в Америке, а я утверждал, что евреи счастливы в Советском Союзе. Существовавшее тогда положение в мире и, прежде всего, положение нашего народа мы оценивали по-разному. Сегодня, с высоты прожитых лет, полагаю, что ошибались мы оба, хотя каждый по-своему. Тем не менее, не скрою, нечто общее, может быть, родственное, мы друг к другу почувствовали. Прощаясь, майор шепнул:

– Моргн зибн азейгер фартог, фли их авэк, эйб ду вэст кумэн цу майн аэроплан, вэл их дих нэмен мит зих ин Америке. Ба дир из дох а идише гарц. Ду фарштейст?24 – он кивнул в сторону своего самолета.

Я улыбнулся и ответил ему приглашением остаться у нас, в стране Советов. На этом мы и расстались. Для меня принять тогда его приглашение было немыслимо. Никакими благами соблазнить меня в то время было невозможно. Прежде всего, потому, что я был истинным патриотом, гражданином СССР. Мне и в голову не могло такое прийти, а, кроме того, я считал, что такой поступок был бы безнравственным и по отношению к моим родным, и по отношению к моим боевым товарищам. Я бы этого никогда не сделал, ибо верность – одно из достоинств человека, полагал и по сей день полагаю я.

С той памятной встречи утекло много воды. Я живу в Израиле, о котором мечтал почти двадцать лет.

Тешу себя надеждой, что читатель, познакомившись с моими незамысловатыми воспоминаниями, получит некоторое представление о том, как мы жили и как боролись за осуществление своего права жить в своем возрожденном государстве. Не скрою, что в эти трудные годы не раз сожалел, что не воспользовался приглашением американского летчика и не улетел с ним.

Для того чтобы мое сердце забилось как сердце еврея, пришлось пережить не одно чисто еврейское потрясение, не одну личную и народную драму, искать и найти ответы, в том числе и на вопрос, кто такие евреи и что значит возрожденное наше государство.

Жизнь на месте не стоит, и человек меняется вместе со временем. Сегодня, когда я уже старше моего религиозного дедушки, вспоминаются слова, сказанные им в ответ на мои утверждения, что Бога нет, что коммунизм неминуемо победит во всем мире, и прочую чепуху, которую ежедневно внушали нам в школе. «Их глейб, зунэле, эс вэт кумэн а цайт, аз ду вэст вэрн клигер».25

Многие годы я считал образцом верующего человека деда по линии матери. Подкупала в нем, прежде всего, не молитва и строгое соблюдение галахических канонов, а обычная человечность – честность, доброта, житейская мудрость и умение верно решать возникавшие в семье проблемы. Мать моя не единожды утверждала: «Майн татэню из а цадик».26

Главным в вере были для него нравственные позиции иудаизма, а значит, как я понимаю сегодня, десять заповедей. Он был решительно против всякого принуждения. Родителям неизменно повторял: «Не подавляйте в детях волю, пусть они сами поймут, что хорошо, что плохо». Веру, которой сам был привержен, никому не навязывал. Свобода выбора – само собой разумеющееся для каждого человека. Верить по принуждению невозможно. Коммунистические идеи насаждают принудительно, и ничего хорошего из этого не будет. Таково было его жизненное кредо, которое он изредка высказывал.

После того как рассеялось, словно туман, мировоззрение, которому я был много лет предан, я серьезно задумался о сути прожитых мною лет и перспективах на будущее. В моем сознании перевернулось, рухнуло все, что казалось незыблемым.

Я чувствовал себя обманутым в главном, и передо мной возникали вопросы. Кто мы, люди? Откуда и куда идем? В чем смысл всего бытия человечества? Особое место, естественно, среди множества вопросов занимал вопрос о еврейском народе. Каково его место в огромном мировом брожении, происходящем на планете? Какова его роль и участь? Эти и многие другие вопросы, связанные с моим народом, возникали заново после крушения привычных и усвоенных с детства марксистских догм.

Впервые обратившись к Торе, я воспринял очевидность предопределенности судьбы нашего маленького народа. Следовательно, предрешено возвращение народа на землю предков. И тогда последовало решение – вновь обрести себя и найти свое место в жизни, значит, выехать в Израиль и жить там со своим народом.

Мой отец в годы, предшествовавшие войне, как и большинство советских евреев, не имел возможности посещать синагогу. По большей части, молитвенные заведения в стране были ликвидированы. Но вот, вернувшись после войны в свое местечко, отец и его брат Эля стали собираться вместе с другими выжившими в катастрофе евреями на субботние молитвы. Вначале это было в сохранившемся домике Эли, а после его смерти, на протяжении всех лет жизни отца вплоть до его кончины в 1972 году – в его домишке.

Однажды во время моего отпуска, который я проводил у родителей, отец мне сказал: «Гайнт фарнахт ун моргн фартог, ду давст зайн ин дергейм. Мир вэлн махн а минен ун ду вэст зайн а центер.Эс из дох шабес»27. Он посмотрел на меня, как бы проверяя, не вызовет ли эта просьба у меня, коммуниста и советского полковника, каких-нибудь возражений. Можно ли было отказать отцу? «Эйб гайнт из шабес ун эз дав зайн а минен, вэл их зайн а центер28», – полусерьезно-полушутливо ответил я. Глаза у отца засияли, и он тут же пошел извещать друзей, что молебен состоится, так как необходимый кворум обеспечен.

И вот состоялся первый в моей жизни субботний молебен, на котором мне довелось присутствовать в качестве равноправного члена миньяна. Кстати, опасения отца, что десяти положенных по ритуалу евреев не будет из-за болезни нескольких стариков, оказались напрасными. Узнав, что на молебне в честь царицы Субботы будет присутствовать сын Переца, полковник, пришли даже те, кто болел.

В ту памятную субботу я, в то время убежденный атеист, впервые в жизни тоже был приглашен к Торе, и когда с помощью отца произносил установленные благословения, испытал незнакомые до этого трепет и волнение. Обстановка того утра была необычайно торжественна. Нужно было видеть лица старых евреев. Как они меня поздравляли, как радовались, а отец расчувствовался до слез…

С тех пор, когда предполагался мой приезд к родителям, отец звонил мне по телефону в Минск, где я тогда служил, и просил:

– Ду давст кумен фрайтиг фарнахт, – он называл время, – ду фарштейст эс фэлт а центер.29

Неправдой было бы сказать, что я вдруг стал верующим. Нет, конечно. Но медленно, вначале неосознанно, я возвращался к своему народу, к его традициям, к его малознакомому мне прошлому. Живя в атеистической стране, где абсолютное большинство людей были привержены идеям коммунизма и, естественно, были атеистами, я чаще всего встречался с полным отрицанием веры.

Мое возвращение к своему народу произошло не только то гда, когда я принял решение о выезде в Израиль, но, в не меньшей степени, тогда, когда я в отцовском доме был приглашен к Торе. На протяжении всех лет жизни в советской стране я сталкивался не только с презрительным отношением к евреям как народу, но и к великим истинам, заложенным в бессмертной Книге Книг евреев – Библии.

Мое сознание эволюционировало медленно. Вначале задумался о себе и своем народе, о своей национальной сущности, о страданиях, доставшихся всем без исключения поколениям евреев. Почему мы, евреи, живем два тысячелетия в гостях у других, в основном, враждебных нам народов? Отдавая чуждым народам свой труд, талант, а порой и саму жизнь? Не настало ли время изменить существующий статус-кво? Это же было предначертано задолго до нашего времени, значит, запрограммировано. Кем? Библия утверждает, что Богом.

«Религия – опиум для народа!» Крылатое марксистское выражение, обосновавшее в свое время множество беззаконий против веры и верующих. Попытаемся в нем разобраться и, быть может, ответить, есть ли смысл в такой формуле.

Очевидно, в качестве «опиума» религия должна нести народу ложные истины и ложные убеждения, лицемерно проповедовать добро, которое неизбежно обращается во зло, отвлекать людей от дел праведных или подменять реальность бытия несбыточными иллюзиями.

Однако Тора, первый писанный закон, данный Богом через Моисея человечеству, требует от верующих качеств как раз противоположных. Ведь это именно они, так называемые Божьи заповеди, легли в основу морали и нравственности людей. Даже коммунисты, провозгласившие религию опиумом для народа, фактически внесли их в свои программы и назвали их своими принципами, ибо ничего нового само человечество придумать не смогло, да ничего иного нет и быть не может.

Но ведь именно на этой моральной основе и построены вся философия и законодательство иудаизма. Почему же эти принципы не по душе атеистам?

Если быть до конца объективным и честным, то следует признать, что вера людям крайне необходима, и истинно верующие обладают высокими нравственными качествами, кои так нужны всем народам: честностью, добротой, трудолюбием, сдержанностью и терпимостью к слабостям и недостаткам других. Жизнь повсеместно подтверждает, что если человек живет с Богом в сердце, то на него можно положиться во всем – в труде, в быту, в общественной жизни, в семейных отношениях. Он не обманет, не обидит, не сворует, не схитрит, не оставит в беде брата своего. Так ему заповедано Богом.

Впрочем, я никого не берусь поучать и никому эти взгляды не навязываю. Я сам слишком слаб и малосведущ, чтобы брать на себя такую ответственность. Я только кратко сообщаю, что со мной произошло с момента категорического отказа на приглашение американского командира «В-29». Я пришел к однозначному выводу, что возвращение нашего народа на землю предков – это не прихоть или каприз тех или иных людей, а программа, кем-то созданная и для чего-то осуществляемая. Кем? Каждый представляет Его по-своему.

Тем не менее, в осуществление этой программы я оказался в Израиле, где живу уже скоро двадцать лет. Жаль, что не раньше.

* * *

Память снова возвращает меня в прошлое.

Однажды в беседе с высокопоставленным представителем власти я, возражая против очередного поношения сионизма, стал рассказывать, что во все времена наши предки проявляли удивительное мужество и самоотверженность. Даже тогда, когда их вели на виселицы и костры, они шептали молитву «Шма Исраэль!» («Слушай, Израиль!»). Мой собеседник смотрел на меня скептически, как бы говоря: бросьте, знаем мы ваши еврейские штучки, нас баснями не проведешь!

Они знают. Можно себе представить, каковы эти знания, если никто из них не открывал бессмертного творения человеческого разума – Книгу Книг, никто никогда не почерпнул ни крупицы знаний из нашей многовековой истории.

Сионизм – это естественная защитная реакция народа на вековые скитания по чужим землям, бесправие, унижение человеческого достоинства и погромы, отстаивание в борьбе своей культуры, своей истории.

Сионизм – это стремление иметь свою страну, свой кров, убежище для детей и для себя. Эта идея родилась не сейчас и даже не в ХIХ столетии, во времена Герцля. Она живет уже почти две тысячи лет.

На протяжении всего двадцативекового рассеяния у стены разрушенного Иерусалимского храма – Стены плача – не умолкают молитвы Всевышнему о возвращении евреев на их землю, а евреи диаспоры во всех странах, куда их забросила судьба, из года в год повторяют: «В будущем году – в Иерусалиме!»

Сион – это и горы пепла в печах Освенцима, Бухенвальда, Майданека, Треблинки.

Сион – это и кровоточащие раны погромов и изгнаний, миллионы изуродованных человеческих судеб.

Сион – это и наша молитва, произносимая много сотен лет в надежде на светлое возрождение.

Сион – это и наше прошлое, настоящее и будущее, это наша вековая мечта.

«Облагодетельствуй, Господи, по благоволению Твоему Сион; воздвигни стены Иерусалима: тогда благоугодны будут Тебе жертвы правды, возношение и всесожжение; тогда возложат на алтарь Твой тельцов».

Писать мне очень трудно. Трудно не только потому, что писать – нечто для меня непривычное. Я вынужден писать урывками, боясь налетчиков-кагебистов с ордером на очередной обыск или арест. Нервничает жена, нервничает дочь, да и сам я не каменный. Все, что напишу за день, приходится уносить из дома для хранения в другом месте. Я строчу, надеясь, что, когда придут рыться в моей квартире, не слишком многое обнаружат.

Жена регулярно проверяет все мои записки, «прочищает» в который раз черновые наброски, «фильтрует» страницы, для себя, «для своего дома». Ибо, как говорили латиняне: «Не дай Бог, придут эти, те самые!»

Но мы утешаем себя мыслью, что часы истории идут и идут, и что должно осуществиться – осуществится!

Однажды приходит с улицы взволнованная жена.

– Ты знаешь, – говорит она, – встречает меня наша знакомая Галина и заявляет, что власти на нас страшно злы, что они нам угрожают, что обещают нас никогда не выпустить. – А ты ей что ответила?

– Я не нашла для ответа ничего иного, кроме слов: «А мы не боимся, нас охраняет Бог!»

Вечерами смотрю я на свою Надежду и на Танечку, милую доченьку мою. И не покидает меня тревога: что ждет нас впереди? И утешаю себя, и звучат в мозгу моем слова: « Господь мне помощник, и не убоюсь: что сделает мне человек?»

Много воды течет под мостами мира. И людской поток, текущий к Сиону, все увеличивается и ускоряется, и, несмотря на все невзгоды и препятствия, нет такой силы, что могла бы остановить его.


16 Трудно быть евреем. (Идиш.)

17 Сыночек, чего они хотят от тебя? (Идиш.)

18 Чего они хотят? Они хотят, чтобы я не ехал в Израиль. Этого они хотят. (Идиш.)

19 Вот им… мы все равно уедем. (Идиш.)

20 Мир вам! (Иврит.)

21 Ты еврей? (Идиш.)

22 Да, я еврей. (Идиш.)

23 Я тоже еврей. Приятно видеть еврея из России. (Идиш.)

24 Завтра в семь утра я улетаю, если ты придешь к моему самолету, я заберу тебя с собой в Америку. У тебя же сердце еврея. Ты понимаешь? (Идиш.)

25 Я верю, сыночек, что придет время, и ты станешь умнее. (Идиш.)

26 Мой папочка – праведник. (Идиш.)

27 Сегодня вечером и завтра утром ты должен быть дома. Мы соберем миньян, ты будешь десятым. Это же суббота. (Идиш.)

28 Если сегодня суббота и должен быть миньян, я буду десятым. (Идиш.)

29Ты должен приехать в пятницу вечером, ты понимаешь, недостает десятого. (Идиш.)


СОДЕРЖАНИЕ

Натан Щаранский. Предисловие | От автора | Детство и юность | Война | Прозрение | Исход | Послесловие | Фотографии