Павел Гольдштейн.
"Роман Л.Н.Толстого "Анна Каренина" в свете эпиграфа из Моисеева Второзакония"

К оглавлению

I. В преддверии абсолютной истины

В письме к Н.Н. Страхову от 13 ноября 1876 года Л.Н. Толстой пишет:

"Настоящее познание, по-моему - и я уверен - дается сердцем, то есть любовью.1

Чтобы воссоздать здесь эти слова, вплоть до самой их сути, по отношению к внутреннему смыслу нашей темы, приведу близкие к ним строки из "Поэмы Горы" Марины Цветаевой:

"Небосвод - цельным основан.
Океан - скопище брызг?!
Без примет. Верно, особый -
Весь. Любовь - связь, а не сыск."

Необыкновенно простое и вместе с тем глубокое слово о романе "Анна Каренина" я слышал от Николая Николаевича Гусева - секретаря Льва Толстого и летописца его жизни и творчества. Он как-то сказал: - Для Льва Николаевича в "Анне Карениной" более всего дорога и близка была мысль семейная, мысль о семейной связи, о семейной цельности.

Я тогда уже, и с поразительной ясноcтью, представил себе с какой силою освещает суть этой известной всему миру книги - эпиграф к ней, взятый Толстым из Второзакония Моисеева: - "У Меня отмщение и воздаяние".      

Должно быть для большинства читающей и пишущей публики оказалось крайне неясным подлинное соответствие этой короткой фразы с замыслом, с главной идеей романа и они предпочли обходить эпиграф молчанием. Их разум или вернее их миросозерцание бессильно было погрузшься в высший смысл этих слов. Те же немногие, кто могли приблизиться к главной мысли книги, которая сама по себе излучает необыкновенную подлинность, очевидно воспринимали эпиграф как некую высшую данность назидательного характера.

"Как мало на свете настоящих умных людей, дорогой Афанасий Афанасьевич!" - писал Толстой А.А. Фету. И в это же время он пишет Н.Н. Страхову: "Если бы я хотел сказать словами все то, что имел в виду выразить романом, то я должен бы был написать роман тот самый, который я написал сначала. И если критики теперь уже понимают и в фельетоне могут выразить то, что я хочу сказать, то я их поздравляю... И если близорукие критики думают, что я хотел описать только то, что мне нравится, как обедает Облонский и какие плечи у Карениной, то они ошибаются. Во всем, почти во всем, что я писал, мною руководила потребность собрания мыслей, сцепленных между собой для выражения себя; но каждая мысль, выраженная словами особо, теряет свой смысл, страшно понижается, когда берется одна и без того сцепления, в котором она находится. Само же сцепление составлено не мыслью (я думаю), а чем-то другим и выразить основу этого сцепления непосредственно словами нельзя, а можно только посредственно словами, описывая образы, действия и положения.2 Это неописуемое творческое состояние быть захваченным и ведомым глубокой внутренней беспредельностью дается только сердцем, то есть любовью. О таком внутреннем состоянии писал Лермонтов, что "только в этом высшем состоянии самопознания человек может оценить правосудие Божие."3

Иной раз, закрывая книгу, которую ты начал читать с серьезными целями, задаешь себе вопрос: о чем думал человек, когда писал такую книгу. О чем, например, думал известный современный критик Виктор Шкловский, когда писал о таком истинно великом произведении сложнейшей и нежнейшей духовности, как "Анна Каренина"? Думал он, несомненно, об очень многом, но вышло как-то так, что думы эти вырабатывают некую зону моральной пустоты. Словно в насмешку, впадая в развязный тон, Шкловский пишет, что "История начинается сперва с сентенции о счастливых семьях, а потом переходит на описание легкомысленного сна: поют графинчики-женщины. Мы введены, пишет Шкловский, в мир установленных отношений через показ, что эти отношения внутри изжиты. Фраза Левина о том, что в России "все перевернулось и никак не может уложиться", относится и к личной жизни героев. Она находится в неосознанном автором противоречии с эпиграфом. Эпиграф "Мне отмщение и Аз воздам" говорит о вечном Божьем законе. Но в ходе романа преступность Стивы Облонского (измена жене) не учитывается, а преступление Анны (измена Каренину) опровергается ходом анализа."

"Благополучие и мораль дворянских семей инерционны и иллюзорны," - По утверждению Виктора Шкловского. И далее он заключает, что "жизнь уже распалась, но она, если брать реальность романа, является идолом, которому приносятся в жертву люди и что иллюзорная нравственность умерщвляет Анну Каренину". Таким образом, по Шкловскому "роман начинается с положительного утверждения нравственности и переходит на угрозы снов - тайные и безжалостные."4

Федором Михайловичем Достоевским за 95 лет до появления книжки Шкловского было высказано о романе Толстого "Анна Каренина" совершенно противоположное мнение.

"Если гений русский мог родить этот факт, - писал Достоевский, - стало быть, он не обречен на бессилие, может давать свое, может начать свое собственное слово и договорить его, когда придут времена и сроки."5

В духовном фонде Толстого и Достоевского были такие глубокие ощущения, которые вздымали их над границами антропоморфического мышления и устремляли к Вечному, что уж явно не совпадает с понятием структуры или вернее говоря "сыска" позитивиста Шкловского.

Как уже было сказано, неописуемое творческое состояние быть захваченным и ведомым глубокой внутренней беспредельностью дается только сердцем, то есть любовью, а у позитивиста "не за что" внутри себя держаться хорошему намерению, нет правды, нет любви, нет силы убеждения, нет тайны и в результате нуль, в результате трагический конфликт между слепым безжалостным позитивизмом, который, пользуясь выражением Шкловского, "переносит опыт нашего здравого смысла на жизнь вселенной" и богоподобным человеком, который не хочет быть средством безумия и ужаса, не хочет стать подопытным существом утилитарной доктрины, стремящейся создать "нового человека", для которого бы духовное рабство стало бы нормальным состоянием.

Причину зла нужно искать в изначальных и самых зловещих симптомах логических умозаключений добра и зла, в паталого-анатомическом вожделении "проверить алгеброй гармонию":

"И открылись глаза обоим и узнали, что наги они, и сшили фиговые листья, и сделали себе опоясанья"6, в изначальном мелкодушии: "И услышали они голос Господа Бога, ходящего в саду в воздухе дня; и спрятался человек и жена его от лицезрения Всевышнего среди деревьев сада. И возвал Господь Бог к человеку и сказал ему: где ты? А он сказал: голос Твой услышал я в саду и убоялся, так как наг я, и спрятался"7.

Оторвался человек от естественного течения мира, "звуки умертвив, музыку он разъял как труп" и прилепился к столпотворению и греху содомскому. И так сказано в Талмуде: "Человек же должен любить людей, а не ненавидеть их, ибо мы находим о поколениях столпотворения: так как они любили друг друга. Господь не захотел уничтожить их из мира, но рассеял их по четырем странам мира. Жителей же Содома за то, что они ненавидели друг друга. Господь уничтожил из этого мира и из мира грядущего, как сказано (Быт. 13,13): "жители же Содомские были злы и весьма грешны пред Господом": "злы" - друг с другом; "грешны" - преданы разврату; "пред Господом" - указывается на осквернение Имени, "весьма" - они грешат умышленно. Следовательно, ты заключаешь: за то, что они ненавидели друг друга, Господь уничтожил их из этого мира и из грядущего".8

Мы уже близко подошли к тому выводу, что соскочив со своего естественного пути, оторвавшись от естественного течения мира род людской не скоро сумеет вернуться на свое человеческое место.

Те, что выступает в качестве иного и что возбуждает внутреннюю силу, как к внешнему проявлению, так и к возвращению к себе самое, есть непосредственно ясно-избранное нравственное отражение Высшей истины и в качестве такового должно проникать взором сквозь Средний термин игры сил к истинной скрытой основе вещей. Потребность к познанию Высших Истин восходит к самым древним временам истории еврейского народа. Как великолепна была эта сосредоточенность души в прародителе нации Аврааме. Осенило его душу чудо и он как бы уподобился человеку, рано проснувшемуся, когда все еще спят. Единым взглядом взглянул он на мир и открылось ему, что "Господь есть Бог на небе вверху, и на земле - внизу, и нет никого кроме Его".9 Открылась Аврааму и его непосредственным наследникам - истина вечности, и все запылало глубоко кровным, глубоко человечным личным интересом. Они проникали разумом сквозь Средний термин игры сил к истинной скрытой основе вещей. Подобное проникновение выпадает на долю лишь немногих; им обладали Авраам, Яаков, Моше, пророки. Они пришли в мир, чтобы видеть, любить и познать высшую правду, чтобы она не затерялась и не исчезла в человеческом обществе.

Израиль был призван к нравственному очищению и духовному возвышению не из-за особых природных преимуществ, а потому что после той внешней свободы, которую он воспринял через Высший Промысел и под руководством Моше, он должен завоевать и внутреннюю свободу, любовное послушание Божественному Завету и требованию Идеала.

Личное бытие народа Израиля есть чистая установленность через нечто иное, что должно обратить все народы к истине. Евреи - люди особой внутренней сложности и душевной сокровенности - всегда волновались волнением других людей и всегда было особо трудно евреям, когда было трудно другим. Кара, очищение и восстановление составляют существенные элементы израильского пророчества, и между тем как на народе израильском они проявляются конкретно, имея высшую цель превращения Израиля в народ святых, они в идеале служат для всего человечества свидетельством Высшего Промысла. Израиль всегда воспринимает мир во времени и в движении. Именно это преобладание внутреннего чувства элементов времени над внешним, над элементами пространства, всецело характеризует дух еврейства всех времен и именно эта отличительная черта Израиля выводит за пределы Каинова мира.

"Торжество, равнодушие, приличие, привычность зла и обмана давят"10 - писал в одном из своих писем Л.Н. Толстой. Работая над романом "Анна Каренина", он наиболее глубоко охватывает мыслью и чувствами своими противоестественное вожделение Каинова мира, обманы и равнодушия людские, наболевшие вопросы бытия, представшие пред ним во всем ужасе, как сумятица борения жизни, как мучительные воспоминания сумятицы борения собственной жизни, увиденные и распознанные им в сопричастии и подчинении великому единству Властной Воли. Тут произошло нечто чрезвычайное: - тут была сама жизнь не в альковной атмосфере обособленного пространства, тут был жизненный конфликт не в простой сумме трех лиц и их окружения, а в самоопределении человека и в связи его с людьми, с миром и с Всевышним. Тут за кажущимися внешними перегородками и границами пространства возникло такое сцепление всеохватывающего единства жизни, которое было "составлено не мыслью, а чем-то другим и выразить основу этого сцепления непосредственно словами было нельзя, а можно было только посредственно словами, описывая образы, действия и положения."

7 апреля 1873 года, намекая на начало работы над романом "Анна Каренина", Толстой пишет Н.Н. Страхову: "Исполняю возложенную на меня по какому-то высочайшему повелению обязанность - мучаюсь и нахожу в этом мучении всю, не радость, но цель жизни.11

В своем дневнике за 6 ноября 1873 года Толстой записывает: "Я смолоду стал преждевременно анализировать все и немилостиво разрушать. Я часто боялся, думая - у меня ничего не останется целого, но вот я старею, а у меня целого и невредимого много больше, чем у других людей... У моих сверстников, веривших во все, когда я все разрушал, нет и одной сотой того." Здесь выражено некоторое феноменальное проявление свободного и безусловно божественного дара пытливости, усиленного присутствия собственной безмерности, страждущей об ьять Сущее, испить живительной влаги первоисточника, разумом проникнуть в самую глубь и узреть Единое в полном Его величии.

Если он, - Толстой, смолоду стал преждевременно анализировать все и немилостиво разрушать, если новые мысли и новые чувства возникали от перемены убеждений, то откуда могла взяться эта перемена? Толстой вспоминает, что самое сильное, огромное впечатление в возрасте "до 14 лет или около того" произвела на него история Иосифа из Библии12. В письме к А.А. Фету от 31 августа 1879 года13 Толстой рекомендует ему книги, которые он "на днях прочел (как бы) в первый раз" и продолжает читать и "ахать от радости": "Притчи", "Экклезиаст" и "Книгу премудрости" Соломона. "Новее этого, - пишет он, - трудно что-нибудь прочесть."

В его стремлении познать самого себя, охватить в самом себе изменчивое и преображающееся, в его постоянном сопротивлении мысли о прекращении нашего личного бытия, в вечной тревоге ума и сердца о каком-то неблагополучии возведенной в абсолют новозаветной цивилизации, - искусственной, бескровной и холодноотвлеченной, в его поисках путей к Богу через иное постижение обыкновенного, земного, бьхло по существу то, о чем он писал 14 апреля 1876 года, за год до окончания работы над романом "Анна Каренина" А.П. Бобринскому, что "жить без веры, как он жил до сих пор, ему "представляется ужасным мучением", а верить в то, что его обмануло, он не может.14

Чем больше внутренней борьбы, чем больше энергичного и твердого сопротивления рационалистической культуре, и чем больше просветлении в познании истинного смысла и содержании идей и понятий, тем больше, значительнее душа, и тем больший интерес приобретает эта внутренняя борьба по отношению к внутреннему смыслу нашей темы. Думается, что в 30-й главе статьи Толстого "Так что же нам делать?" есть место очень важное для нашей темы и в плане отрицания позитивной науки, проходящей умышленно мимо действительности, мимо ощущений живого человека с его тайнами и огнем, и в плане отрицания Толстым кумира во имя Бога.

Толстой пишет, что "в числе всех тех праздных играний мысли людей так называемой науки является тоже не новое и столь же произвольное и неправильное утверждение о том, что живое существо, т.е. организмы происходили одни из других, - не только один организм из другого, но один организм из многих, т.е. что в очень долгий промежуток времени, в миллионы лет, например, не только от одного предкаможет произойти рыба и утка, но из роя пчел может сделаться одно животное"... Утверждение это, - пишет Толстой, - было произвольно потому, что никто никогда не видел как делаются одни организмы из других, и потому предположение о происхождении видов останется всегда предположением, а не опытным фактом. Неправильно же было это утверждение потому, что решение вопроса о происхождении видов тем, что они произошли вследствие закона наследственности и приспособления в бесконечно долгое время, вовсе не было решением, а только повторением вопроса в новой форме. По решению вопроса Моисеем (в полемике с которым и состоит все значение этой теории) выходит, что разнообразие видов живых существ произошло по воле Бога и бесконечному могуществу Его; по теории же эволюции выходит, что разнообразие живых существ произошло по случайности и по разнообразным условиям наследственности и среды в бесконечно долгое время. Теория эволюции, говоря Простым языком, утверждает только то, что по случайности в бесконечно долгое время из чего хотите может выйти все, что хотите. Ответа на вопрос нет. А только тот же вопрос поставлен иначе: вместо воли поставлена случайность, а коэффициент бесконечного переставлен от могущества к времени. И по предмету и по форме - продолжает далее Толстой - это новое вероучение необыкновенно похоже на церковнохристианское. По предмету вероучения сходство состоит в тем, что как в том, так и в другом, действительности придано не действительное, фантастическое значение, и это-то недействительное значение поставлено Предметом исследования. В церковнохристианском вероучении действительному бывшему Христу придано фантастическое значение самого Бога; в позитивном вероучении действительному существу - живым людям - придано фантастическое значение организма. По форме сходство обоих вероучений Поразительное тем, что как в том, так и в другом, известное понимание одних людей Признано за единственно непогрешимое истинное. В церковном христианстве понимание божеского откровения людьми, назвавшими себя церковью, признано святым и единым истинным, по позитивному вероучению понимание науки людьми, назвавшими себя научными, признано несомненным и истинным. Как церковные христиане только с учреждением своей церкви признавали начало истинного знания Бога и только как бы из учтивости говорили, что и прежние верующие были тоже церковь, точно так же и позитивная наука, по ее утверждению, началась только со времени Конта.

Сходство продолжается и далее: точно так же, как в помощь основному догмату богословия - божественности Христа и троичности - прхжодит старый, но получающий новое значение догмат падения человека и искупления егс смертью Христа и из двух этих догматов складывается популярное церковное учение, так в наше время на помощь контовскому основному догмату об организме человечества выступает старый, но получающий новое значение, догмат.

Если верующему в божество Христа неясно и непонятно, для чего Бог сошел на землю, то догмат искупления дает это объяснение. Если верующим в организм человечества неясно, почему собрание особей можно считать организмом, то догмат эволюции объясняет это.

Догмат искупления нужен для того, чтобы примирить противоречия с действительностью первого догмата. Бог сошел на землю, чтобы спасти людей, а люди не спасены; то как же примирить это противоречие? Догмат искупления говорит: "Он спас верующих в искуплении; если вы веруете в искупление, то вы спасены". Так же и догмат эволюции нужен для того, чтобы разрешить противоречие с действительностью первого догмата: человечество есть организм, между тем мы видим, что оно не отвечает главному признаку организма; как же помирить это ? И вот догмат эволюции говорит: "Человечество есть образующийся организм" Если вы верите в это, то вы можете рассматривать и человечество как организм. И как человеку, свободному от суеверия троичности и божества Христа,невозможно даже понять, в чем состоит интерес и смысл учения об искуплении, и смысл этот объясняется только признанием основного догмата, то, что Христос - сам бог, точно также для человека свободного от позитивного суеверия, невозможно понять даже, в чем интерес учения о происхождении видов эволюции, и интерес этот объясняется только тогда, когда знаешь основной догмат, что человечество - организм.

Верующим в троичность бога нельзя доказать того, что этого нет, но можно показать им, что утверждение их есть утверждение не знания, а веры, что если они утверждают, что богов три, то я с таким же правом могу утверждать, что Их семнадцать с половиной; то же самое и еще несомненнее можно доказать последователям позитивной науки. На основании этой науки я берусь доказать все что хотите."15

"Я не знаю в христианском мире никого, кому была бы так чужда и противна самая идея искупления, так непонятна тайна Голгофы, как Толстому", - писал Николай Бердяев.16

Истина Толстого оказывается несовместимой ни с позитивной наукой, ни с церковнохристианской философией. Можно ли видеть в этом, как видел Бердяев, неотвратимую связь с разрушительными идеями времени 60-х годов прошлого столетия, столь роковыми для судьбы России, а как теперь становится очевидным, не только для России? - Можно, но не совсем. - В большей степени, пожалуй, прав был Шолом-Алейхем, когда он приходил к заключению, что "Он, Толстой, во многих пунктах сходился с нашими еврейскими мудрецами и праведниками."17

Крещеный и воспитанный в православной христианской вере, полный сомнений мыслимо ли жить в такой вере, раз от разу, в поисках истинного смысла жизни все яснее замечая, что в великой сумятице его борений, в жажде узреть Единое в полном Его величии, не может он принимать тень искусственно посаженной лиственницы за высокую гору, "тайновидец плоти"18 - Толстой понял, что то, что он увидел как истину, была сама жизнь. "Я понял, - признается он в своей "Исповеди" - что вера в самом существенном своем значении не есть только "обличение вещей невидимых"... не есть только отношение человека к Богу..., не есть только согласие с тем, что сказали человеку, как чаще всего понимается вера, - вера есть знание смысла человеческой жизни, вследствие которого человек не уничтожает себя, а живет. Вера есть сила жизни. "19

Нужно ли удивляться тому, как близки эти слова Моисееву Второзаконию: "Весьма близко к тебе слово сие: в устах твоих оно и в сердце твоем, чтобы исполнять его. Смотри, предлагаю я тебе сегодня жизнь и счастье, и смерть и злополучие... В свидетели призываю на вас небо и землю: жизнь и смерть предложил Я тебе, благословение и проклятие, избери же жизнь, дабы жить тебе и потомству твоему, любя Господа, Бога твоего, слушая глас Его и Прилепляясь к Нему, ибо Он жизнь твоя и долгоденствие твое для пребывания на зем-ле."20

"Я говорю, - продолжает Толстой в своей "Исповеди", - что это искание Бога было не рассуждение, но чувство, потому что это искание вытекало не из моего хода мыслей, - оно было даже прямо противоположно им, - но оно вытекало из сердца. Это было чувство страха, сиротливости, одиночества среди всего чужого и надежды на чью-то помощь.

"Он знает и видит мои искания, отчаянье, борьбу. Он есть", - говорил я себе. И стоило мне на мгновение признать это, как тотчас же жизнь поднималась во мне, и я чувствовал и возможность и радость бытия. Но опять от признания существования Бога я переходил к отысканию отношения к нему и опять мне представлялся тот бог наш творец, в трех лицах, приславший сына -искупителя. И опять этот отдельный от мира, от меня бог, как льдина таял, таял на моих глазах, и опять ничего не оставалось и опять иссыхал источник жизни, я приходил в отчаяние и чувствовал, что мне нечего делать другого как убить себя. И, что было хуже всего, я чувствовал, что и этого я не могу сделать... Но тут я оглянулся на самого себя, на то, что происходило во мне; и я вспомнил все эти сотни раз происходившие во мне оживления и умирания. Я вспомнил, что я жил только тогда, когда верил в Бога. Как прежде было, так и теперь, сказал я себе: стоит мне знать о Боге, и я живу; стоит забыть, не верить в него, и я умираю. Что же такое эти оживления и умирания? Ведь я не живу, когда теряю веру в существование Бога, ведь я бы уже давно убил себя, если б у меня не было смутной надежды найти его. Ведь я живу, истинно живу только тогда, когда чувствую Его и ищу Его.

Так что же я ищу еще? - вскрикнул во мне голос. - Так вот Он. Он - то, без чего нельзя жить. Знать Бога и жить - одно и то же. Бог есть жизнь".21

Поистине сильным является тот, кто придет в состояние, совершенно отличное от так называемого обычного состояния в "духе времени". Такое состояние Подчинения более широким и основным законам духа дает нам представление об ином существовании, вполне возможном и закономерном в сфере еврейства и редчайшем в иной сфере жизни.

Но, позвольте, быть может, возразят: ну, а постороннее, если не враждебное, то во всяком случае чуждое, отношение Толстого к еврейству, - как же согласовать это с духом глубины и пытливости великого проповедника человеколюбия?... Что здесь было?... Что совершалось в душе его?

Говорить здесь, в данном контексте о Толстом, как о человеке далеко не свободном от влияния ложных представлений об еврействе так же неуместно, как неуместно целиком отрывать его религиозное сознание от двухтысячелетней христианской культуры. Чувство непостижимой неправды держится где-то в тайниках души. Глубокий колодец, из которого человек может черпать, не мешает ему оставаться всегда при своем роднике. Скрытая потенциальность близким первичных позывам побуждений и реакций переселяется из поколения в поколение и она проявляется с детства и до преклонного возраста в психологической несовместимости собственного "Идеала Я" с "Сверх-Я" богоизбранного народа.

Восприятие русским человеком еврейства в условиях Пребывания еврейства в рабстве, в условиях внешней банальной действительности вещей не могло иметь противообраза в духе и не могло дать понятия о духе еврейства. Напротив, дух познавался в жалком обличий галута, как видимая невидимость его сущности и восприятие перерабатывало все то, что оно принимало за объективный и достоверный результат наблюдения, который мог свидетельствовать лишь о беспредельной силе предубеждения, не желающего вовсе считаться с внутренней стороной фактов.

Итак, кажется всего вероятнее предположить, что сознание, взращенное христианством, требовало от еврейства предъявления верительных грамот, соответствующих своим образцам. И поэтому можно понять неистовство тех недругов еврейства, - во главе с Фридрихом Деличем, - которые выступают против принятия христианскими народами Пятикнижия Моисеева, Пророков и Писания. Сходную позицию занимал и Толстой, отрицая в предисловии к своему соединению и переводу четырех Евангелий Боговдохновенность Древнего Завета.

В постоянном разладе с самим собой он отделяет себя от того, что в эти мгновения находится вне его сознания. Опасности, грозящие истинному художнику, действительно неимоверны, но каким-то чудесным образом, "по какому-то высочайшему повелению", вопреки всем своия сомнениям и отрицаниям, обретает он возможность продвигаться вперед, чтобы "начать свое собственное слово", впрок потомству русских, да и не только русских людей.

Как истинно верующий человек видит в Боге высшего судью, с которым безполезны уловки, так и Толстой остается до конца глубоко преданным абсолютной идее своего призвания. И именно в этом смысле особенно ценно его прямое утверждение, что с "каждым истинным художником, когда он под влиянием среды начинает описывать не то, что должно, случается то, что случилось с Валаамом, который желая благословить, стал проклинать то, что должно было проклинать, и, желая проклинать, стал благословлять то, что должно было благословлять; он невольно сделает не то, что хочет, а то, что должно."22

Но что же должно и определимо ли это словами?

Мы добираемся, наконец, до существа эпиграфа, взятого Толстым из Второзакония Моисеева - "У Меня отмщение и воздаяние" -       .


Продолжение