Павел Гольдштейн.
"Роман Л.Н.Толстого "Анна Каренина" в свете эпиграфа из Моисеева Второзакония"

К оглавлению

III. Мысль семейная

Раскрывая книгу Толстого "Анна Каренина", мы начинаем с первых слов: "Все счастливые семьи похожи друг на друга, каждая несчастливая семья несчастлива по своему."

О, много было по поводу этих в высшей степени ясных слов сравнительно неясных обобщений. Ну, а если заглянуть немного поглубже - в свете эпиграфа книги?

"Смотри, предлагаю я тебе сегодня жизнь и счастье, и смерть и злополучие... В свидетели призываю на вас ныне небо и землю: жизнь и смерть предложил я тебе, благословение и проклятие, избери же жизнь, дабы жить тебе и потомству твоему, любя Господа, Бога твоего, слушая глас Его и прилепляясь к Нему, ибо Он жизнь твоя и долгоденствие твое для пребывания на земле."42

Пожалуй, в этом сопричастии первых строк толстовского романа со словами Моисея впервые наиболее ясно и глубоко раскрывается здесь мысль семейная, прочно утверждающая смысл человеческого счастья в семейном единении, над которым царит дух Божий ( ). Высокое это чувство, лежащее за пределами рабства духа, самый большой шаг к искоренению диких нравов, приросших к сердцу человека.

"Нет радости, в которой бы не было примеси печали, и нет раскаяния, которое оказалось бы совершенно бесполезным." В справедливости этих мудрых слов еврейского мыслителя 16 века рабби Бецалель бен Авраама убеждают многие страницы "Анны Карениной", и слова эти должны были бы быть дороги автору этой трагической книги, потому что книга эта не только произведение литературы, но также совесть и разум времени.

Роман до краев полон жизнью и нужно прежде всего попытаться понять, вернее, не понять, а почувствовать эту жизнь, ощутить ее атмосферу в ее российском выражении восьмидесятых годов прошлого столетия.

"Теперешнее поколение, - читаем мы в записной тетради Достоевского за 1875 год, - плоды нигилятины 60-х годов. Это страшные и отвратительные плоды."43 Здесь есть некий аспект национальной жизни, которая постигается и раскрывается на глубинах, доступных только таким выразителям русской национальной жизни, какими были Достоевский и Толстой.

"Господи, что было в Содоме?" - читаем мы на одной из страниц записной тетради Достоевского за 1875 год - "Младенцы в колыбелях, яслях. - Истреблен сей род." "Правда, кто же заступится за маленьких? Этот вопрос так и остался неразрешенным. Святость семейства." "Нигилистический роман. Его концепция: - всегда одно и тоже: - муж с рогами, жена развратничает и потом возвращается. Дальше и больше этого они ничего не могли изобресть. "Нигилисты. Узнай подробнее в чем состоит сие пагубное учение. Что же такое нигилисты, никто не мог узнать: одни говорят, что в стрижении женских волос, другие в отрицании всего существующего на свете. Надо думать, что последнее справедливее." "Жертвовать, молиться и обожать" - "Вот Библия. Эта книга непобедима, эту книгу не потрясут даже дети священников наших, пишущие в наших либеральных журналах."44

Так писал Достоевский, которому, как и Толстому, раскрывались бездны и пределы, закрытые, например, для такого "неисправимого западника" и либерала, как Тургенев. Мысли Тургенева часто витали, не углубляясь в предмет, и тем самым отклонялись от пути истины. В лоске "новейшего необходимого либерализма" Иван Сергеевич Тургенев, на коем опочил дух любимого им Дон-Кихота, - "дух светлый, веселый, восприимчивый, не идущих в глубину жизни,"45 высказывал иной раз такие суждения, которые были поистине изумительны. Так, отзываясь на обвинения, возводимые на него за нигилиста Базарова - этой, по выражению Достоевского "неясной смеси Ноздрева с Байроном", Иван Сергеевич Тургенев, чувствуя потребность добрых дел, с милой улыбкой заявлял, что почти "разделяет полностью все его (нигилиста Базарова) убеждения."46 В письме к А.В. Топорову из Парижа, помеченном 14-м марта 1875 года, высказав свое недовольство только что полученной оперой Рубинштейна "Демон", Тургенев далее пишет: "Гораздо большее разочарование (потому что ожидания были большие) принес нам роман Л.Н.Толстого. С его талантом забрести в это великосветское болото и топтать и толкаться там на месте - и относиться ко всей этой дребедени не с юмором, а, напротив с пафосом, серьезно - что за чепуха! - Москва загубила его - не его первого, не его последнего. Но жаль его больше, чем всех других."47

Пожалуй, больше чем всех других жаль самого Тургенева. Он прожил достаточно долго, чтобы имея нравственный опыт не разделять "почти полностью" убеждений нигилиста, воплощенного им в образе Базарова. Да он и "разделял "-то эти нигилистические убеждения лишь из самолюбия, боясь свистунов, как бы не объявили, что не либерально будет. Пусть бы это был очередной этюд легкомыслия знаменитого русского парижанина - это письмо, этот отзыв Тургенева из Парижа о гениальной книге Толстого, - стоило ли бы на этом сейчас останавливать внимание? Но невозможно представить себе 60-е - 70-е годы прошлого столетия России без Тургенева. Он приложил свою либеральную руку к поощрению нигилизма тех лет, как будто "теряясь перед ним и бессознательно в своем либерализме, покоряясь ему."48

Даже Герцена смутила нигилистическая атмосфера тех лет и привела его к глубокому раздумью по поводу Чернышевского, Добролюбова и их последователей: "Первое, что нас поразило в них, - писал Герцен, - это легкость, с которой они отчаивались во всем, злая радость их отрицания и их страшная беспощадность." По своей доброте Тургенев неуклонно противился искушениям поощрять эту злую радость отрицания, не имея сил в своем либерализме до конца противостоять искушению нигилистического зла.

"Ни отцы, ни дети, - сказала мне одна дама по прочтении моей книги, - вот настоящее заглавие повести - и вы сами нигилист!" Подобное мнение высказывалось еще с большей силой по появлении "Дыма." Не берусь возражать, быть может эта дама и правду сказала,"49 - признается Тургенев. Но еще за десять лет до отзыва этой проницательной дамы он признавался своему другу Некрасову: "У меня бывают припадки такой хандры, что боюсь, что брошусь в море. Голубчик мой! Очень тошно..."

О такой же угнетенности духа писал Толстой своей жене в 1869 г. из Саранска: "Пишу тебе из Саранска, милый друг... что с тобой и детьми? Не случилось ли что? Я второй день мучаюсь беспокойством. Третьего дня в ночь я ночевал в Арзамасе, и со мной было что-то необыкновенное. Было 2 часа ночи, я устал страшно, хотелось спать, и ничего не болело. Но вдруг на меня нашла тоска, страх, ужас такие, каких я никогда не испытывал. Подробности этого чувства я тебе расскажу впоследствии; но подобного мучительного чувства я никогда не испытывал, и никому не дай Бог испытать... В эту поездку в первый раз я почувствовал, до какой степени я сросся с тобой и детьми.50

Причина тоски, страха и ужаса Тургенева и Толстого была в самой жизни. Остались свидетели тургеневской тоски - это его стихи в прозе. Вот одно из них:

"Под навесом крыши, на самом краешке слухового окна, рядышком сидят два белых голубя - и тот, кто слетал за товарищем, и тот, кого он привел и, может быть, спас. Нахохлились оба - и чувствует каждый своим крылом крыло соседа...

Хорошо им! И мне хорошо, глядя на них... Хотя я и один... один, как всегда."51


Нехорошо человеку быть одному! "Холостой человек живет без радости, без благословения и без счастия " - сказано в Берешит рабба, - Мидраш рабба к 1-й книге Моисея.

Может быть то, что произошло с Л.Н. Толстым в 1869 году в Арзамасе, и о чем он писал своей жене Софье Андреевне, дало возможность Томасу Манну спустя 55 лет после этого придти к заключению, что "долгие творческие годы брак Толстого оставался патриархальной идиллией, где царило здоровье и "благочестиво-бездуховное," анималистическое семейное счастье, экономическую основу которого составляло сельское хозяйство и скотоводство и которому был присущ скорее иудейско-библейский, нежели христианский характер... Либеральная критика, подчеркивал далее Томас Манн, обвиняла его (Толстого) только в том, что он "намеренно держался в стороне от всех современных прогрессивных течений, - этой констатации и этому упреку суждено было повториться и при появлении "Анны Карениной". Тургенев писал, что "Анна Каренина" ему не нравится, хотя попадаются истинно великолепные страницы (скачка, косьба, охота). Но все это кисло, пахнет Москвой, ладаном, старой девой, славянщиной, дворянщиной и т.д. Словом, Тургенев - западник, - резюмирует Томас Манн, - он отвергал восточный элемент романа, и вместе с ним его отвергала вся либерально-радикальная партия, иронизировавшая над "Анной Карениной", замалчивавшая или бранившая эту книгу, тогда как славянофилы и придворная аристократическая партия только злорадно потирали руки."52

Здесь, в приведенном отрывке, Томас Манн открыл для людей первоэлемент того, о чем сейчас думается. Толстой не мог отрезать свою жизнь от тех судеб своей русской земли, с которыми она срослась, но он знал, что должен найти в себе силы искать как потерянного единения людей своей земли в семейном чувстве отцов и детей, которое с такой ревностью лелеялось и культивировалось Моисеевым Законом, пророками и мудрецами, Талмудом и Мидрашами, неистощимыми в поучениях и увещаниях, имеющих целью соединение людей на почве природного влечения и природного назначения - поддерживать род, наполняя его идеальным содержанием: "Не будет жены без мужа, но да не будет обоих без того, чтобы дух Божий ( ) царил в их союзе. " И как страшна была эта либерально-радикальная ирония над самой интимной мыслью, которую носил в своей душе автор " Анны Карениной". "Для Льва Николаевича, - говорил мне Гусев, - в "Анне Карениной" более всего дорога и близка была мысль семейная, мысль о семейной связи, о семейной цельности".

Ведь разойтись в этом с Толстым было страшно. Ведь в этом нигилистическом иронизме, в этом нигилистическом желании представить человека без Бога и без семейства и в этом придворно-аристократическом злорадном потираний рук и был прямой путь к русской и мировой катастрофе 20-го века, а не в участии отдельных субъектов еврейского происхождения в русском бунте и других русских делах, как об этом трубили и с новой силой продолжают трубить старые и новоявленные апологеты русского антисемитизма.

Удивительно, как переворачивают антисемиты действительность вверх ногами. Ведь не отдельные еврейские субъекты заразили русских людей нигилизмом а в самой русской стихии обнаружилось начало самоистребления, "освобождавшее " и евреев от Бога и от святости их обособленной в Завете отцов жизни.

"Что же в сущности произошло?" - спрашивал себя через два года после октябрьского переворота глубочайший русский мыслитель Розанов. - "Мы шалили под солнцем и на земле, не думая, что солнце видит и земля слушает." "Вечная история, - пишет он далее, - и все сводится к Израилю и его тайнам. Но оставим Израиль, сегодня дело до Руси. Что же мы умеем? А вот, видите ли, мы умеем "любить", как Вронский Анну и Литвинов Ирину и Лежнев Лизу и Обломов Ольгу. Боже, но любить нужно в семье; но в семье мы кажется не особенно любили." - К этим словам присоединялись его, Розанова, еще более глубокие мысли:

"Земля есть Каинова и земля есть Авелева. И твоя, русский, земля есть Каинова. Ты проклял свою землю и земля прокляла тебя. Вот нигилизм и его формула...."

"Вот когда я умру, он закроет мне глаза, мне и "матери своей", говорит отец при рождении первого сына-мальчика. Это и есть "Домострой"... Несомненно, самый великий "Домострой " дан Моисеем в " Исходе", во "Второзаконии" и продолжен в Талмуде, и затем фактически выражен и переведен в жизнь в кагале. Талмуд (конечно, в Вавилонской его редакции - "Бавли") и кагал - две вещи, совершенно непонятые в Европе и европейцами. Кагал есть великолепная "city" "la cite" "коммуна", где люди живут рядышком, в теплоте и тесноте, помогая друг другу, друг о друге заботясь "как один человек "и, поистине, - одна святыня. Это - та естественная и необходимая социализация, которую потеряв, человечество вернулось к искусственному, дрянному, враждебному и враждующему со всеми "социализму". Социализм есть продукт исчезновения Домостроя и кагала. Невозможно челевеку жить "одному", он погибнет; или он может погибнуть, или испытать страх погибнуть. Естественное качество кагала - не давать отделяться от себя, вражда к тому, кто отделился (судьба Спинозы в Амстердаме и "херема" над ним)... Херем и был совершенно справедлив, потому что "община" важнее личности, пусть даже эта личность будет Сократ или Спиноза. Тем более, что общине совершенно неизвестно, отделяется ли сейчас от нее Сократ или Спиноза, или - обычный нелюдим, хулиган. Община - это слишком важно. Если - хулиган, ну даже талантливый или гениальный хулиган, разрушит ее, - то ведь "все погибнут"! А "все" - это слишком много. "Если ты жалеешь одного, как же ты не задумываешься надо всеми? "Всемирность" решительно чепуха, всемирность - зло. Это помесь властолюбия одних и рабства других. Зачем это? "Книга судей израилевых" с Руфью, с Иовом, свободная, не стесненная, мне казалась всегда высшим типом человеческого переживания. Она неизменно выше и счастливее царств, А "счастье" есть поистине "кое что" для человечества."

"И вот я думаю, - заключает Розанов, - евреи во всем правы. Они правы против Европы, цивилизации и цивилизаций. Европейская цивилизация слишком разошлась по периферии, исполнилась пустотами внутри, стала воистину "опустошенною" и от этого погибает. Кому она нужна? Кого греет? Самые ее молитвы пустые, эти "протестанские молитвы", эти "католические молитвы". Эти "православные молитвы". Слишком обширно. А где обширно, там и холодно. Живите, евреи. Я благославляю вас во всем, как было время отступничества (пора Бейлиса несчастная), когда проклинал во всем. На самом деле в вас конечно "цимес " всемирной истории: то есть есть такое "зернышко "мира, которое - "Мы сохранили одни". Им живите. И я верю, "о них благословятся все народы." - Я нисколько не верю во вражду евреев ко всем народам. В темноте, в ночи, не знаем - я часто наблюдал удивительную, рачительную любовь евреев к русскому человеку и к русской земле.

Да будет благословен еврей.

Да будет благословен и русский.53

Нельзя видеть в этих предсмертных словах русского мыслителя только голос правдивой души, глубоко виновной за оклеветание в прошлом тех, кто принес в мир самые человеческие понятия жизни. Еще многому надлежит явиться, о чем провещал в дни своих главных познаний Розанов, но классический иудейский путь к душевному оздоровлению русского общества был виден ему давно. "Вообще семья, жизнь, не социал-женихи, а вот социал-трудовики - никак не вошли в русскую литературу, - писал Розанов в 1911 году, через год после кончины Льва Николаевича Толстого. - Здесь, подчеркивает Розанов, великое исключение представляет собой Толстой, который отнесся с уважением к семье, к трудящемуся человеку, к отцам... Это - впервые и единственно в русской литературе, без подражания и продолжения. От этого он не кончил и "Декабристов", собственно по великой пустоте сюжета. Все декабристы суть те же "социал-женихи", предшественники проститутки и студента, рассуждающих о небе и земле. Хоть и с аксельбантами и графы. Это не трудовая Русь: и Толстой бросил сюжет.Тут его серьезное и благородное. То, что он не кончил "Декабристов" - столь же существенно и благородно, так же оригинально и величественно, как и то, что он изваял и кончил "Войну и мир "и "Каренину."54

"Если гений русский мог родить этот факт, - писал Достоевский об "Анне Карениной", - стало быть он не обречен на бессилие, может давать свое собственное слово и договорить его, когда придут времена и сроки."

19 марта 1873 года Софья Андреевна Толстая писала из Ясной Поляны сестре своей Татьяне Андреевне Кузьминской: "Вчера Левочка вдруг неожиданно начал писать роман из современной жизни. Сюжет романа - неверная жена и вся драма, происшедшая от этого."

С того дня 19 марта прошло сто два года. Но что значат сто два года перед раскрытием более широких путей постижения Промысла Божьего, когда в высшей степени драматические события человеческой жизни получают свое выражение не под углом зрения современного фрейдистского психоанализа, "открывшего, по словам Франсуа Мориака, каморку, где маркиз де Сад мудро содержался в заперти", а под углом зрения Моисеева мировоззрения, которое признает, что только при строгом следовании по начертанному Творцом Закону, то есть при сохранении порядка и равновесия, мыслима для людей правильная естественная жизнь. Отправляясь от такого начала мы повторяем за Франсуа Мориаком, что в книге Толстого "Гоморра и Содом входят как примесь в человеческое тесто, они прячутся там как это бывает в жизни."

Мы не будем касаться процесса творчества гениального художника. Его душа проходила разные муки, но он исполнял возложенную на него "по какому-то Высочайшему повелению" обязанность, мучился и находил в этом мучении всю не радость, но цель жизни. Мы же в свете эпиграфа книги будем проникать во все глубины духовного содержания и извлекать на свет то, что в них скрыто.


Продолжение