Павел Гольдштейн.
МИР СУДИТСЯ ДОБРОМ

К оглавлению

ДУХОВНЫЙ ПОДЪЕМ РУССКОГО ЕВРЕЙСТВА

Выступление на симпозиуме, посвященном борьбе за сохранение еврейской культуры в Советском Союзе

Иерусалим, 30-31 января 1972 г.

Уважаемые господа! Прежде всего, я должен сказать вам, что я очень волнуюсь, обращаясь к вам с этой трибуны.

Слишком глубоко сознание того, что я выступаю в Иерусалиме - духовном центре еврейского народа. В этом отношении мне будет больно, если я не смогу живым словом передать свои мысли и всю меру ответственности, которую я чувствую за все то, о чем говорили в эти дни симпозиума, и за тот разговор о культуре и духовном подъеме русского еврейства, который является темой мо­его выступления.

Я не отклонюсь от темы, если брошу взгляд в прошлое и вспомню далекий се­веро-восточный край России, где в концентрационных лагерях находился дол­гие годы вместе со многими другими, подобными мне людьми.

Существует упрощенческое представление о героизме. В то время вопрос о героизме не стоял так, как он стоит сейчас. Демонстраций в Лондоне, Нью-Йорке и Париже в защиту сидевших в советских лагерях смерти людей никто не делал. Люди были в заколдованном кругу: дойдя до конца, они снова были у самого начала горя и страданий, так и не дождавшись торжественного момента лавро­вых венков и рукоплесканий.

Советский концентрационный лагерь - это миниатюра, эмбрион всего советс­кого общества. Все это общество - было один большой лагерь, и поэтому пове­дение людей, даже таких людей, которые кажутся героическими страдальцами, не всегда было героическим. В том числе и мое.

Человек - не Бог, и силы его не безграничны, и он, переходя ежедневно от надежды к страху и отчаянью, подчас не в силах справиться со всеми неимовер­ными тягостями и муками, идущими ему навстречу.

Когда человек находится в течение 17 лет в таком месте, то его поведение не мо­жет быть все время героическим, и поступки, которые он непроизвольно совер­шает, вызывают впоследствии у него самого тяжелое внутреннее чувство боли и угрызений совести.

И вот, живя в таких условиях, я имел счастье встретить человека мудрого, настоящего еврея, человека глубоко религиозного, который был гораздо стар­ше меня и много мудрее. И когда я его спрашивал: «Что же мне делать, как вести себя?" - он отвечал, повторяя известные слова Талмуда: „Все пред­видено, и свобода дана, и мир судится добром, а не по поступкам; (принимается во внимание большинство поступков)".

Думаю, что захват этих мудрых слов по-иудейски очень широк и глубок и очень отличен от категорических императивов двухтысячелетней культуры совер­шенно другого образа мышления.

Этот человек - фамилия его была Марон - еще сказал мне: «В этих страш­ных условиях советской действительности все прощается в поведении человека. Но если когда-либо придется тебе попасть на Святую землю, - там ничего не прощается, и там ответственность за поведение свое иная, и оценка поступкам иная".

Мой друг Марон, которого уже давно нет в живых, был еврей маленького роста и очень специфический еврей, со всеми специфическими чертами: с пей­сами, с лицом для меня родного, роднейшего человека. Специфические евреи у неевреев вызывают обыкновенно чувство отвращения, они не любили и не любят специфического еврея, - и, естественно, говорят нам, неспецифическим евреям: «Ты знаешь, - говорили они мне, - ты же не похож на еврея совсем", и этим делали как бы известный комплимент: «У тебя нет этой провинциально­сти, так сказать". А в Мароне ее было очень много. И, тем не менее, когда мы все проходили через открытый шлагбаум и садились в машины, и нас везли на разные работы, то люди, сидевшие на этих машинах, - бандеровцы, литовцы, латыши, - вот эти самые люди, в другой обстановке, в беде, вместе, во всех машинах кричали этому маленькому еврею с сумкой лекаря-помощника: «Марончик, к нам в машину!» То есть его любили абсолютно все. Это не была Мат­рена солженицынская, это не был Платон Каратаев, а это был тот еврей, доб­рый, на котором держится - перефразируя Солженицына, - держался и бу­дет держаться мир.

Мы должны сейчас говорить о тех желаниях, мечтах, которые перед нами всеми стоят в нашем возрождении, в сплаве нашей культуры, которая сплав­ляется на нашей духовной родине, вот здесь, в Израиле, и которая своими кров­ными нитями связана с Россией, Америкой, Францией, со всеми евреями мира, с каждой страной рассеяния, у которой свой особый климат, свой особый жиз­ненный уклад.

Здесь стоит вопрос о провинциализме, который очень глубок, - да, провин­циализм, потому что дети Яакова были тоже провинциальны, потому что все они были простыми пастухами, у них разные были качества, но они не были оскоплены, между ними была та кровная связь, которая все оживляет. Было слияние Бога и человека через чувственную любовь, через крайнюю плоть, и была тайна начала из ничего начатого, и семя единое - себя самое - разви­вающее.

И был у них еще один брат, Йосеф, который был интеллектуален. Чувствуя любовь Яакова, он скользил по поверхности. Его терзало, что его персона не признана еще миром.

И этот интеллектуализм, то есть эти его сны, где братья должны были по­клониться его снопу, и луна, и солнце, то есть отец и мать должны были тоже поклониться ему, все это естественно кончилось колодцем, в который попал он. Это было очень одиозно, и эта история для нас сейчас имеет огромное значение, потому что вот так нарушается связь мира, в котором существует семья, и воз­никает тирания честолюбцев, лжепророков, людей эгоистических и жестоких.

Именно на это обратил внимание величайший писатель XX столетия Томас Манн, написавший „Иосиф и его братья". Он предстает перед нами художни­ком, глубоким взглядом увидевшим невидимое и самое страшное, ответившим на гитлеризм, как никто другой, - что такое идеал человеческой жизни и что такое еврейская семья.

Семье евреев противопоказана скудная фраза о „домашних, которые враги на­ши", противопоказан конформизм, который давно начался и который весьма своеобразно подготовил атеистическую революцию проповедью безличных пас­сивных состояний.

Но нам приходится жить бок о бок с этим ложным восприятием Сущего, где схема антропоморфического фетишизма господствует надо всем.

Это две культуры, которые между собой соприкасаются, причем не могут не встать в отрицательное отношение друг к другу, ибо мы не можем не спросить того, кто умышленно проходит мимо живого человека с его тайнами: „новый деспот, когда же ты выпустишь из своих когтей истину?"

Это вовсе не означает, что мне не нужен Достоевский, что мне не нужен Го­голь и что мне не нужен Толстой, - нет. Это значит, что я, как говорил Жаботинский, - теперь могу посмотреть как равный и даже сверху вниз и сказать о том, что да, действительно, наше мышление идет далее их ограничений, что Анна Каренина - это самый величайший факт того, что самое благословенней­шее зерно - домашний очаг, и что тот эпиграф, который дан в этом романе - „Мне отмщенье, и Аз воздам" - взят как раз из Второзакония, то есть, что тот Толстой, который писал Страхову: „Для нас из христианства все челове­ческие унижающие реалистические подробности исчезли потому же, почему ис­чезли все подробности обо всех, живших когда-нибудь жидах и др. - потому, по­чему все исчезает, что не вечно, то есть песок, который не нужен, промыт..." имен­но тот Толстой доказывает своим гениальным художественным откровением, что мир не хочет быть плоским, как доска.

Блестящий и замечательный философ Владимир Соловьев рассуждал несколь­ко иначе о еврействе, но и Толстой вынужден был взять эпиграф „Мне отмщение и Аз воздам", потому что иначе здание бы рушилось.

Надо было прийти к этой простой и ясной мысли о еврейской семье, которая называется на языке русском - домострой и очень шокирует некоторых, так сказать, эмансипаторов и ассимиляторов.

И вместе с тем пример великого писателя Достоевского, который, - при нали­чии у него глубочайшего сверх психологического плана, имел возможность мыс­лить глубже в своем знаменитом романе „Преступление и наказание".

Невозможно проникнуть в эту глубину, установить границы человеческого по­ступка иным образом, чем Марон: то есть, не по поступкам судил Раскольникова Достоевский, а по добру, и поэтому этот глубочайший роман связан вовсе не с евангельским искуплением, а с беспредельной бездонностью души человеческой, где чувство добра есть основной оплот против собственной безмерности.

Я говорю обо всем этом потому, что сегодня национальный подъем русского еврейства сопровождается приближением к Книге книг на высокой интеллек­туальной основе.

Таким образом, открывается способность мыслить, познавать и оценивать в наибольшем радиусе мышления.

Русское еврейство не говорит на языке иврит еще, и уже не говорит на языке идиш. Оно говорит на русском языке. Оно не проявляет свою национальную индивидуальность в одежде, в нравах, в танцах; нет ни фольклора, ни орнаментальности, той, которая создала ту живую ткань, что, казалось бы, является пос­ледним свидетельством эмоциональных чувств народа. Но когда, например, при­ехала в Россию Геула Гил, которая здесь, может быть, и не вызывает такого вос­торга, так все мы на этом концерте сидели и всячески старались, но не могли удержать не слез, а рыданий. Вот так со слезами и рыданиями весь концерт и прошел. И она пела совершенно замечательно, а весь зал, хотя и не понимал иврита, и, тем не менее, как тот четвертый сын, он понимал одно: у него была еврейская душа, и вот эта душа и есть руководитель русского еврейства.

Так же проходили концерты израильской пианистки Пнины Зальцман: уже кончился концерт, а люди не расходились, и три раза свет тушили - все равно не уходили.

Так же какой-то старичок, который никогда не интересовался спортом, при­ходил на большой стадион им. Ленина и говорил мне: "А где?.."  Я говорил: "Да, да, там баскетбол". „Ясно, ясно, все" – и он шел на этот баскетбол, и ему было все ясно, потому что это и есть тот Великий исход, - Великое  чудо суще­ствования вечной Души.

Это - еврейство, и вот поэтому, когда мне пришлось в числе других людей быть принятым в ЦК партии и беседовать с чиновниками этого фараонского зда­ния, то в течение двух с половиной часов беседы с этим Альбертом Ивановым и другими чиновниками разговор шел о еврейской семье. И диких зверей, ока­зывается, на некоторое время можно приручить. И вот что удивительно: это семья – для  них некая тайна, перед которой они, подобно египетскому фараону постепенно отступают.

Это не категория строительства Вавилонской башни, а это евреи - благосло­венные за свою любовь к земному.

Я приехал сюда. И если я и несовершенен и греховен, все равно, я приехал в свою семью. И если не так все будет розово, как это казалось издалека, и пер­вое время не обойдется без драматических и даже очень глубоких конфликтов, так что же из этого?

„Неужели, - спрашивал Томас Манн, - неужели в Яаковом племени не могли царить безмятежность и мир и невозможен иной ход событий - спокойный, ров­ный, согласный?

- Увы, - отвечал он, - нет.

Происходящее в мире величественно, и так как мы не можем предпочесть, чтобы ничего не происходило, мы не вправе проклинать страсти, которые все вершат; ибо без вины и без страстей не происходило бы вообще ничего".

Эти дни нелегки, но в этой семье, думается мне, должны сегодня сливаться все оттенки различий в одну безграничную эмоциональную силу.

В свое время д-р Герцль говорил о русском еврействе, что оно никогда не стра­дало самообожанием, что оно не отворачивалось от чужих культур, - да, мы не можем строить свою культуру только на каком-то, так сказать, чувстве нацио­нального пренебрежения к чему-то другому.

Нет, мы должны здесь, - и тут я подонкихотствую - создать совершенно новый институт. Этот институт должен быть чем-то вроде Британского музея - и, если условно говорить, - в котором реализуется разнообразие путей духов­ного слияния различных культур и языков беспредельной диаспоры. И в этом здании, в этом институте, в анфиладах главного музейного павильона должна быть обозреваема вся мировая культура с высоты Книги книг, через великую идею иудаизма и его духовные традиции.

Жизнь человека не исчерпывается рациональными понятиями и категориями, а подобная экспозиция есть одна из преимущественно нерациональных форм самовыражения нашего народа и его культуры. Таким образом, Книга Книг гене­тически связуется такой экспозицией со всем гениальным и высоким, со всем тем, что никак не может укладываться в плоскость рационалистического совре­менного мировоззрения, "где господство машины, как утверждал покойный Норберт Винер, предполагает общество, достигшее последней ступени возрастаю­щей энтропии, где вероятность незначительна, и где статистическое различие меж­ду индивидуумами равно нулю".

Создавая в Иерусалиме израильский центр мировой культуры в виде музея, его литературно-художественной экспозиции, отделов изучения литератур всех народов, мы тем самым как бы сможем открыть подлинную новую отчизну воз­рожденной в еврействе мировой культуры, ибо Израиль - вот духовный центр, который излучает свет свободной национальной культуры во все углы далекой диаспоры; и забота об этой культуре - это, прежде всего, забота о настоящем и будущем нашего народа, и никому кроме нас до этого нет дела.

„Счастливую и великую родину, - писал один философ, - любить, не велика вещь. Мы ее должны любить всем своим сердцем, всей своей душой именно когда она слаба и унижена". И в этом отношении для нас важно сегодня вспом­нить Цви Прейгерзона, Меира Баазова, Цви Плоткина, когда они в условиях сталинского режима хранили самую верную любовь к святому языку и Свя­той Земле, и до лагеря дошли, и вышли из него. А это есть пример такого прек­расного человеческого свойства, который говорит о многом.

То же самое можно было бы сказать о самиздате еврейском, где люди в тече­ние долгого времени размножали "Элеф милим" и „Мори", о том, как они, люди такие, сидели ночами и переводили с французского, английского - все крупицы того, что «могло дать представление о еврействе. И тут же другие бес­корыстные евреи перепечатывали это и разносили. И более того. Есть такое яв­ление как письма евреев. Как известно, Голда Меир получила одно из этих пи­сем - первое письмо из Грузии, которое мы читали с огромным волнением, и Голда, как мне известно, тоже читала со слезами, - и после этого письма возникло много - целая серия этих писем. И вот эти письма, которые когда-ни­будь будут собраны вместе и изданы, это действительно письма Великого Исхода, в которых - судьбы людей, и каждое письмо написано кровью сердца, и чем дальше, тем ближе к Библии эти письма. А письмо от 9-го Ава приближается буквально к молитве. И по силе чувства и по его подлинности - языком Торы го­ворят эти письма сегодня.

Если же еще спросить себя, в чем еще состоит духовное возрождение, духов­ный подъем, то когда в Москве был издан Косидовский, который в сжатом виде, хрестоматийно изложил нашу Библию, -  „Библейскими сказаниями" он это наз­вал -  за два часа не стало их в продаже. Это тоже является прямым свидетель­ством того, чем живет русское еврейство и что такое духовный подъем советско­го еврейства.

В душах, потрясенных страшным жизненным опытом советской действитель­ности, обновилось кровное чувство родства с собственным народом и со своей Святой Землей.

ОТВЕТЫ НА ВОПРОСЫ

Вполне естественны все эти разгоревшиеся страсти. Они вполне искренни. Они находятся как раз на той любопытной грани, на которой все заблуждения страс­тей обыкновенно получают свое самое сильное и яркое выражение. Нечего дис­кутировать о том, что такое идиш для еврейства, но я знаю, что когда поэт писал на языке идиш „Климу Ворошилову письмо я написал, товарищ Ворошилов, народный комиссар", то это с таким же успехом могло быть написано по-татарски, ибо это имело малое отношение к еврейству.

Нам надо сегодня понимать одну простую вещь: не надо крайностей, страстей в ту или другую сторону. Надо думать о том, что два с половиной миллиона евреев вот так сразу вдруг не приедут сюда, и надо думать о духовной жизни этого еврейства.

Пускай это будет так, как в других странах: русский язык, допустим, тот единственный, на котором сейчас говорят русские евреи, но важно, чтобы душа ев­рея не была запятнана чужими помыслами.

Надо понять, нам здесь, отсюда, с духовной родины, что там еще остаются два с половиной миллиона евреев и конструктивно решать эти вопросы нельзя.

Весь вопрос в духовной связи нашей с диаспорой, в которой живут наши бра­тья. Важно такое духовное возрождение, которое приблизило бы полуассимилированное еврейство к иудаизму наперекор всевозможным притеснениям, приду­мываемым людской злобой в более утонченно иезуитском виде. Поэтому оче­видно, что теперь уже не ввести идиш на 2,5 млн. евреев, которые с 1917 года не говорят на этом языке. И мы не можем снова искусственно что-то создать в этом плане. Но мы должны понять, что наш Танах, наша духовная жизнь, к которой все больше приближается еврейство Советского Союза, -  вот основа все разрастающегося Великого Исхода. Вот о чем идет речь. И здесь над этим надо работать.